Мой брат Юрий
Шрифт:
— Ишь ты,— удивился инспектор, щупая глазами бедно одетого пастушка.— Смышлен, смышлен. А Ну-ка, мальчик, иди к доске.
Алеша, поскрипывая лаптями, вышел к доске и, к удовольствию учителя, не ожидавшего от него такой прыти, легко, как с горсткой орехов, расправился с другой задачкой в два вопроса, предложенной инспектором.
Или приезжий чиновник был склонен порадеть за бедный люд, или со студенческих лет запали ему в голову известные некрасовские стихи, но он не погнушался дружески потрепать пастушка за вихры:
— Смышленый мальчуган.—
Он даже, ко всеобщей зависти ребят в классе, к конфузу лучшего ученика, подарил Алешке настоящий графитный карандаш — целое сокровище по тому времени.
После уроков обрадованный учитель нагнал ошеломленного, ничего не понимающего Алексея в сенях школы, обнял:
— Спасибо, Гагарин. Выручил, брат.
Дома, выслушав Алешкин рассказ, мать неожиданно расплакалась:
— Быть лиху. Бедным людям и счастье в пользу не пойдет.
Как в воду глядела. Наутро, когда Алешка будто на крыльях летел в школу, встретили его за селом старшие братья одноклассника, сыновья богатея. Было их двое, и оба женихи по возрасту.
— Ломоносов? — спросил один, загораживая дорогу.
— Чего притворяешься? Не знаешь, Гагарин я,— жалобно ответил мальчишка, понимая, что вот сейчас бить его будут и убежать нет никакой возможности. Разве от таких убежишь.
— Ломоносов,— повторил другой. Алешка никогда допрежь и не слыхивал такой диковинной фамилии.
Его ударили... Били, приговаривая:
— Паси коров, а в школу дорогу забудь.
Били так жестоко, что и взрослому человеку хватило бы с лихвой тех побоев.
Алешка обиделся на весь свет, а пуще всего на добряка инспектора: из-за него перепало. И забыл дорогу в школу. Мать не неволила: нравится коров пасти, паси на здоровье. Какой-никакой, а прибыток дому...
— Папа,— спросил Борис, когда отец закончил свой печальный рассказ,— а ты их потом встречал? Ну, этих, кто тебя...
— Встречал, как не встретить. В одном селе небось жили.
— А ты бы их застрелил.
— Из кнута?
— Нет, в революцию, когда всех богатых стреляли.
— От революции они, сынок, убежали.
— Перестань болтать глупости, Борька,— вмешался Юра.— Ты что думаешь, как революция, так и стреляют всех подряд? Не затем революции бывают.
— А зачем?
Юра задумался.
— Вот зачем, чтобы учились все,— сказал он после паузы.— Чтобы лентяями не были... Я тебе лучше одну книжку дам почитать, про Ленина. Ты почитаешь и все поймешь.
Он вышел из-за стола, достал из-под койки чемодан, раскрыл его.
— На вот, читай,— протянул он Борису толстую книгу.
Мне бросилось в глаза, что чемодан доверху набит книгами. И как это он умудрился дотащить его от вокзала?
Этот вечер и рассказ отца во всех деталях припомнились мне, когда нежданно-негаданно обнаружились у нашей семьи знатные «родственники» за границей. А дело было так. Сразу же после полета Юры в космос зарубежные газеты опубликовали многочисленные интервью с потомками князей Гагариных, проживающих после Октябрьской революции в Соединенных Штатах Америки. Эти американские Гагарины утверждали, что Юра приходится им не то внучатым племянником, не то еще каким-то родственником.
На пресс-конференции, устроенной после возвращения Юры из космоса, ему пришлось начать свое выступление с публичного отмежевания от новоявленной «родни». Думаю, что в эти минуты и он вспомнил свое детство, рассказы матери о деде Тимофее, батькины рассказы о другом нашем деде — талантливом столяре-краснодеревщике Иване Федоровиче Гагарине.
А какой он был — Ленин?
И не князьями мы гордимся.
Уж коли речь о родне зашла, нужно, по всей видимости, назвать здесь Марию Тимофеевну Дюкову, старшую сестру мамы. Последние годы своей жизни провела она в Мытищах, под Москвой, а до того жила с семьей в Клязьме. Юра, учась в ремесленном, частенько наведывался к тетке.
Однажды, когда я был у Марии Тимофеевны в гостях, она так рассказывала мне о брате. Здесь приводятся ее дословные воспоминания.
«Чистюля он был,— вспоминала Мария Тимофеевна,— и очень любил порядок в одежде, во внешнем виде. Чаще всего приезжал по субботам. Откроет дверь, бывало, сверточек под мышкой у него.
— Теть Маш,— попросит,— постирай рубашку, пожалуйста, если не трудно.
Деньгами баловать детей не любила, но время было трудное, голодноватое, и жаль Юру — один живет, от матери далеко. Дашь какую-нибудь мелочь: купи, мол, Юра, булочку или молочка выпей, когда проголодаешься.
После уже узнала — не покупал, экономил все. На поездки домой берег, родным на подарки.
Любил о прошлом расспрашивать — о дедушке Тимофее Матвеевиче, о дяде Сереже, о том, как в Питере жили.
— Семья у нас вся пролетарская,— бывало, говорю ему.— Вот и я с тринадцати лет на работу пошла, как война мировая началась. На заводе военном, Хосина и Муншака завод, паяльщицей была. Ручные гранаты делали мы.
Как-то обмолвилась ненароком, что, мол, Ленина видала, Владимира Ильича, и даже, можно сказать, разговаривала с ним. А он, Юра-то, смотрит на меня и, вижу, не верит.
— Да что тут удивительного, Юра? — спрашиваю.— Мы, питерские, почитай, все Ильича видывали.
Привязался он тогда: расскажи да расскажи, теть Маш, как это было?
А как было? Обыкновенно...
Юденич тогда на Петроград наступал.
Все рабочие на защиту города поднялись, в Красную гвардию записались. А мы, девчата заводские, санитарную дружину сорганизовали.
И вот эту-то нашу дружину в Смольный позвали перед тем, как на фронт нам выступать.
В кино очень правильно Смольный показывают, очень похоже. Народу там было — невпроворот. И солдаты, и матросики, и наши, заводские, значит, люди. Кто с винтовкой или там с бомбой, а кто и с мешком за плечами с чайником в руках.