Мой папа – Штирлиц (сборник)
Шрифт:
Дойдя до платформы, надо было взойти на нее по узкой шаткой доске, что очень страшно, потом, уткнувшись в мамин подол, дожидаться, когда прогрохочут мимо обожженные цистерны, платформы с зачехленными танками и вагоны, на которых написаны какие-то буквы. Электричка, как всегда, опаздывала, а когда наконец приходила, под мамины окрики нужно было собраться с силами и переступить через пропасть с платформы в тамбур. Тут временно можно было передохнуть, так как в полупустом вагоне воскресной электрички приятно сидеть у окна и смотреть на салютующие шлагбаумы, бараки поселка Текстильщиков, украшенные гирляндами сохнущего белья, «сумасшедший дом», завод «Холодильник», пруд, кишащий купальщиками, сосновый бор, где мы с мамой осенью искали грибы и
Там было тихо-тихо и пахло не пылью и бензином, а хвоей, огородами, рекой и совхозными полями. Иногда с реки доносился вой моторки или с неба рев реактивного самолета, и опять деревня погружалась в воскресную дрему. Мы шли к дядиной калитке мимо давно перелезших через усадебные заборы картофельных огородов. У дядиной соседки, которую, несмотря на старость, все почему-то называли Дуськом, срывался нам навстречу кобель Хмурый, и хоть не добегал, потому что цепь не пускала, лаял так, что я снова превращалась в дрожащий овечий хвост. Мама тянула меня за руку, обещала, что «в один прекрасный день» кобеля этого отравит, но я ей не верила и с места не двигалась, пока Дусек не выбегала и не утаскивала Хмурого в дом.
В детстве я так боялась собак, что даже в собственный двор одна выйти не решалась. У нас в городе было полным-полно бродячих собак. Мама пыталась меня вразумить тем, что, мол, дворняг бояться нечего, все зло только от людей. Я понимала, что она права, но страх побороть не могла. Когда я была еще совсем маленькой, наш пьяный сосед, которого все в казарме называли Селаводом, хотя его настоящее имя было Всеволод, ради смеха спустил на нас с мамой свою голодную овчарку Альму. Та бросилась на нас, сбила с ног, но не покусала, а только мамину сумку порвала в лоскуты. С тех пор и возник этот страх.
Двоюродный брат Петька был младше меня на целых два года, но собак совершенно не боялся. Видя, как я прячусь за маму, он смеялся и называл меня «женщиной». Как-то раз за столом он сказал: «Молчи, женщина!», я спросила: «А ты кто?». Он хитро подмигнул и сказал: «А я татарин». Мне было тогда шесть лет, а Петьке четыре года. Взрослые очень над нами смеялись.
Я хоть тысячу насмешек готова была пережить, лишь бы не выходить без мамы в огород, где за забором бесновался Хмурый. А выходить надо было. Туалет находился в самом дальнем углу усадьбы, в деревянной, жужжащей мухами будке, от которой сильно воняло. Обычно я терпела, сколько могла, но наконец не выдерживала и просила маму проводить меня в туалет. Нехотя отрываясь от застолья, она шла со мной в огород и пока, изнывая от брезгливости, я сидела в будке, собирала малину, которая почему-то особенно густо росла именно вокруг туалета. Когда я выходила, она награждала меня за муки душистой горстью. Я собирала малину губами с ее ладони и до сих пор помню душистое, сладкое, теплое, мягкое ощущение маминой близости.
От улицы дядин дом был отгорожен плотным забором, но и без него дом нельзя было разглядеть из-за густых зарослей сирени. Лишь сверху, как шапка, торчала зеленая крыша, да удивленно, как кудреватые брови, вздымались над окнами резные наличники. Однако вся эта неприступность была только видимостью. Забор охранял дом от улицы, а вот от соседей и их огородов дядину усадьбу отделял лишь жиденький в редкую палочку плетень, так что сквозь него можно было наблюдать не только за жизнью соседей, но и, не напрягая ушей, слышать, о чем, с трудом разогнув радикулитную спину от картофельной грядки, беседует с приезжими, идущими с электрички, горластая Дусек.
Дядин дом казался мне огромным, хотя и крыльцо, и терраска с дрожащими от каждого шага стеклышками, и кухонька, на которой едва помещался стол с керосинкой, и столовая, которая, с тех пор как от нее отгородили две крошечные спаленки, стала похожа на пенал, были скрипучие, перекошенные, тесные. Но когда всю жизнь живешь в одной комнате с мамой, дом, где аж целых четыре комнаты, кажется дворцом.
Дядя жил в нем не только летом, но и зимой, так как никакого другого дома у него не было, но своим сослуживцам в Москве говорил, что живет «на даче», чтобы быть ближе к земле. Вместе с ним ближе к земле жили его жена тетя Зоя, сын Петька и Антонина Григорьевна, дядина теща, которую он терпеть не мог и называл не иначе как «пиковой дамой» или «ископаемым».
Я дядю любила, потому что он был весельчак, маму называл Валькой, меня Лялькой и, как большую, угощал пивом и воблой. Но еще до встречи с ним я полюбила его за то, что однажды он прислал нам фотографию, на которой был снят в обнимку с маленьким тюлененком. К ней прилагалась заметка из газеты, в которой рассказывалось о том, как корреспондент газеты «Южно-Сахалинская правда» т. Анциферов несколько месяцев в собственной ванне держал осиротевшего тюлененка, до тех пор, пока с Большой Земли не прилетел самолет и не забрал сироту в Московский зоопарк.
Кроме того, с дядей меня роднила еще одна история. До двадцати пяти лет он донашивал за отцом трофейные офицерские сапоги сорок четвертого размера, но, женившись, почему-то пристрастился дома носить старые женины тапочки. Только тогда и выяснилось, что у него очень маленькая нога. С тех пор тетя Зоя покупала ему ботинки только в «Детском мире». Мне мама тоже покупала ботинки в «Детском мире», поэтому с дядей я чувствовала себя «на одной ноге».
В юности мама училась с тетей Зоей в институте. С тех лет осталась мутная фотография, сделанная на терраске: за столом сидят молодые и веселые мама, тетя Зоя, дядя Аркаша и теща, уже тогда довольно старая, держащая на коленях маленькую Нину, дочь тети Зои от первого брака. Ни меня, ни тем более Петьки в то время еще и в помине не было.
Тетя Зоя родилась и выросла на Сахалине. Потом вместе с матерью и дочкой она переехала в Кошкино, но вскоре по иронии судьбы ей опять пришлось вернуться на Сахалин, так как после окончания журфака МГУ ее мужа послали туда по распределению. У Нины был врожденный порок сердца, поэтому ее на Сахалин не взяли, оставив с бабушкой в Кошкино. На Сахалине родился Петька, и все было бы хорошо, если бы он тоже не начал болеть и врачи не посоветовали переселить его в Подмосковье.
Вернувшись в Кошкино, тетя Зоя с дядей Аркашей стали жить с Петькой и Антониной Григорьевной, а Нину почему-то отдали в интернат, где работала моя мама. За это Нина возненавидела не только тетю Зою с дядей Аркашей, но и мою маму заодно со мной. В детстве я всех семейных тонкостей не понимала и Нину не любила просто потому, что она была очень угрюмая и всем в ее компании было неприятно. Лишь с годами я многое поняла и пожалела ее. Ее детство прошло в детском доме, где жили дети людей, лишенных родительских прав, хотя тетю Зою с дядей Аркашей никто родительских прав не лишал. Просто Нина им мешала любить друг друга. Бывает такая странная любовь, которая сеет вокруг себя ненависть. Нина предательства матери никогда не простила и выросла одиноким, горьким человеком.
Все они – Петька, Нина, тетя Зоя и Антонина Григорьевна – были страшно друг на друга похожи: синеглазые, безбровые, скуластые. А вот дядя Аркаша слегка смахивал на негра. Он носил очки, пиджак, ходил с портфелем, любил Хемингуэя, друзей называл стариками, а себя интеллигентом. Чтобы не быть евреем, он взял фамилию жены и стал Анциферовым, что помогло ему устроиться в редакцию центральной московской газеты. Каждый день он засветло уезжал в Москву, а возвращался поздно и всегда выпивши, потому что «со стариками посидели». «Сидеть со стариками» надо было не только потому, что дядя Аркаша любил «это дело», но и потому, что ему надо было «вырваться из-под тещиного ига» и получить в Москве квартиру. «Сидеть со стариками» ему пришлось не раз и не два, а шесть лет подряд.