Мой папа – Штирлиц (сборник)
Шрифт:
Но я и не танцевала фламенко, куда уж мне. Скорее это была импровизация на тему моей любви к Испании и к танцу. Я танцевала всю жизнь. В детстве я занималась балетом, потом била дробушки в народном ансамбле, потом увлеклась бальными танцами, причем особенно любила пасодобль, имитирующий корриду, но танцевала всегда лишь за партнера, так как мальчишек у нас в танцевальной студии просто не было. Те интересовались футболом, и кто-то же должен был исполнять мужскую партию.
Я так привыкла «вести», что, повзрослев, в тех редких случаях, когда меня приглашал на танец более или менее подготовленный партнер, поражала его волевой хваткой и полной неспособностью к подчинению. Он, конечно, сопротивлялся,
Но Хуан был не просто профессионал, он был большой артист. Он понял, что я музыкальна и изобретательна, и нужно дать мне возможность себя проявить. Когда, раскрутив, я опустила его на пол, он упал передо мной на колени. Я, повернувшись к нему своей сильно обтянутой юбкой задницей, смазала его сначала по одной щеке, потом по другой, после чего, по-цыгански тряся плечами, стала наклоняться все ниже и ниже, пока он вдруг не подхватил меня и мощным рывком не перебросил через себя. Такого кульбита я не делала лет с двенадцати.
Олэй!
Зал обезумел. Впоследствии муж рассказывал, что наши с Хуаном движения казались точно рассчитанными. Какой бы фортель я ни выбрасывала, он был на месте, чтобы меня поддержать. Я бацала мужскую партию цыганочки, по-разбойничьи свистела в два пальца, хлопала себя по груди, бедрам и коленям, а мой партнер, дождавшись момента, делал мне подножку, и я с размаху летела в его крепкие объятия. Ради меня он отбросил все классические правила фламенко и вместе со мной участвовал в создании нового танца «фламенко а ля рус».
Когда гитары смолкли и разразились аплодисменты, я хотела было убежать со сцены, но музыканты меня не пропустили. Оказалось, что, по правилам фламенко, я должна станцевать три раунда. Я задыхалась, сердце мое колотилось в горле, но публика была неумолима. Хуан понял, что я выдохлась, поэтому во втором раунде предложил менее атлетическую версию. Мне нужно было только слушаться. Впервые в жизни я танцевала женскую партию и блаженствовала, чувствуя, что на сей раз от меня ничего не зависит.
Это был танец о любви нежной, чувственной, неповторимой. Мы любили друг друга глазами, сплетающимися руками, ногами, бедрами. Танец, как цветок, рос медленно и полностью распустился лишь в самом конце, когда Хуан поцеловал меня в губы. Стоит ли после этого удивляться, что третий раунд я совсем не запомнила. Помню лишь восторг полного освобождения от всего, что прежде подавляло мою творческую энергию. Это состояние называется экстазом и означает полный улет за пределы обыденности.
Когда музыка смолкла, сидевшие вскочили. Зал скандировал: «Руссо, браво!» Я машинально кланялась, Хуан целовал мне руки, «мой гитарист» кинулся мне на грудь и на сей раз вытирал об нее уже не пот, а слезы. Окружающее я видела, как в тумане, и полностью в себя пришла лишь на следующий день. Спрыгнув со сцены, я взяла мужа под руку и повела к выходу. Он смущенно сиял. Все взгляды были прикованы к нам. В зале, где яблоку негде было упасть, люди расступались, и мы шли по широкой дороге, сопровождаемые громом аплодисментов. Такого успеха у меня никогда в жизни не было и никогда больше не будет, но остаток жизни я проживу с сознанием того, что он БЫЛ.
11
Конечно, мне бы очень хотелось описать наши дальнейшие приключения, но здравый смысл и законы жанра вынуждают меня остановиться. И все же… я не могу удержаться и не рассказать о моих самых последних минутах в Севилье.
После недельного путешествия по Андалузии мы с мужем вернулись к исходной точке и поселились в той самой гостинице, в которой должны были жить с самого начала. На сей раз наша комната была такой крошечной, что для того, чтобы из ванной попасть на балкон, надо было пробираться по занимавшей всю ее площадь кровати. Зато балкон был великолепный. В сущности, это просторная терраса, с мраморными перилами и полом, уставленным горшками с миниатюрными апельсиновыми деревьями. Улица, над которой она нависала, была такой узкой, что окна дома напротив находились от наших перил на расстоянии двух вытянутых рук, но они были всегда наглухо закрыты деревянными ставнями, и сквозь щели не пробивалось ни лучика, ни звука.
Последний наш вечер в Севилье был грустным. Уезжать не хотелось до слез. Мужа, как всегда в последний день отпуска, начали одолевать мысли о работе, я с тоской вспомнила о неоконченном рассказе, ждавшем меня в Нью-Йорке. Вместе с нашим настроением испортилась и погода. Всю неделю было тепло, но не жарко. Дни были долгие, ясные, вечера прозрачные, а тут, будто для того, чтобы смягчить нам тяжесть расставания, небо затянулось тучами, и мелкий дождик на цыпочках побежал по узким улочкам старого города. Шумный туристский район затих. На всем, как сказал Тургенев, лежала печать какой-то трогательной кротости.
За несколько минут до отъезда, когда чемоданы были уже упакованы, счет оплачен, но такси еще не подъехало, муж прилег отдохнуть, а я вышла на террасу. Окна напротив по-прежнему были закрыты, но сквозь щели в ставнях сочился слабый свет и доносилась приглушенная музыка. Это был струнный квартет Баха. Музыка так соответствовала моему настроению, что уже в который раз за это путешествие я подумала, что кто-то сверху осыпает меня незаслуженными подарками. Мне было грустно, но я переживала редчайшее состояние, которое можно было бы назвать «блаженством бытия». Музыка проникала мне в самую душу, каждая секунда была сладостной, терпкой и полновесной, как последние глотки драгоценного вина. Я с наслаждением вдыхала запах дождя, цветущих деревьев, остывающего от дневного зноя камня и, как всегда в минуты счастья, жалела о том, что рядом со мной нет дочери.
А еще я вспоминала маму, город, в котором мы с ней жили и который в отрочестве я так наивно считала похожим на Севилью. Сейчас в здании севильской табачной фабрики находится университет – один из самых красивых в Европе, а в наших смолкших орехово-зуевских ткацких фабриках бродит призрак коммунизма, ржавеют станки и шныряют крысы.
Я думала о том, что мечтала когда-то удрать из этого города хоть на край света, на Дальний Восток или на БАМ, но, даже оказавшись в Америке, не смогла полностью вырваться из его цепкой хватки. Он стал главным персонажем моих рассказов, но не его я считаю своей родиной. Настоящая моя родина – русская литература. Как другие, оказавшись на чужбине, с нежностью и благодарностью вспоминают своих родственников, так я вспоминаю любимых писателей и точно знаю, что дожила до этого момента лишь благодаря своей неразрывной связи с ними.
Музыка теплыми волнами убаюкивала меня, но вдруг на полуфразе оборвалась, раздались неясные голоса, кто-то отворил ставни, и в мягком свете старинной люстры я увидела юношу в средневековом костюме и седом парике. В глубине комнаты я разглядела еще троих музыкантов. Не заметив меня, открывший окно вернулся на свое место, и освобожденная от оков музыка зазвучала в полный голос. Мне показалась, что я попала в сказку, в чудный сон о прошлом, но вдруг в том же самом месте музыка оборвалась, скрипач хлопнул сидевшего рядом с ним альтиста по парику и воскликнул: «Мать твою, сколько раз повторять, си бемоль в этом месте! Си! Понимаешь?» Альтист взвыл: «Да чо ты пристал-то, я и играю си», но на сей раз его пнул в бок виолончелист: «Вован, хватит гнать, мы же не глухие!»