Мой Сталинград
Шрифт:
Светличный и сам понимал, что задерживаться невозможно, пытался опуститься на собственные ноги, но они были уже не его – чужие, а потому и непослушные, какие-то ватные; минометчик раза два-три дернулся короткими рывками, но, обессиленный еще больше, снова повис на руках товарищей и, как малый ребенок, расплакался. Тогда мы подняли его и уложили на коляску его же миномета, удивляясь про себя, как же не догадались сделать это сразу. Наверстывая упущенные минуты, мы теперь не шли, а бежали туда, где не слышалось пальбы, где, стало быть, нету немцев, – туда, где, то выпрямляясь, то опять кокетливо извиваясь, повиливая, прячась в камышах от выпивающего ее солнца, пробивалась к большой реке речушка Червленая, западный берег коей назван рубежом, на который дивизия должна была выйти и занять оборону. Мы узнали об этом в ночном нашем походе от капитана Рыкова, успевшего получить соответствующий приказ от старшего командования и передавшего его суть по колонне полка. Но где она, эта Червленая, далеко ли отсюда, мы не знали, да, пожалуй, и не думали о ней вовсе: не до нее было. Отойдя от роковой балки еще километров пять, мы укрылись
Находились мы в той котловине не больше пяти минут.
– Пошли, пошли, ребята! – это уже торопил не я, а Усман Хальфин; смуглое от природы, широкоскулое лицо его было теперь черным – о том позаботилось солнце, которое, едва выбравшись из-за горизонта, со всем усердием принялось за свое дело, в какой-нибудь час накалило воздух так, что он опалял не только лицо, руки, но, казалось, обжигал гортань, подобно кипятку. Язык неутомимо работал во рту, не хватало влаги, чтобы смочить его, он делался сухим и шершавым, с трудом ворочался, то и дело прилипал к нёбу. Однако мысль о том, что мы, кажется, действительно были близки к спасению, поддерживала нас, на языке откуда-то вновь появлялись капельки влаги (кажется, они попадали в рот с наших же лиц, по которым грязными ручейками скатывался обильный пот). Впереди простиралась теперь уже совершенно ровная рыжая степь с ее рано пожухлыми, высохшими травами, – лишь низкорослый полынок выглядывал из бурьяна, высовывал свою живую, не поддающуюся жестким солнечным лучам белую, кудрявую головку; хотели мы того или не хотели, но неистребимый, упрямый, единственный в своем роде запашок его настойчиво вторгался в ноздри. С каждой минутой надежда на спасение крепла; мы стали уже протирать заливавшиеся потом глаза и оглядывать пространство далеко вправо, влево, ну, а главное – вперед. Кто-то вдруг (кажется, Гужавин, его голос) вдруг заорал:
– Лиса! Братцы, лиса!
Ее, конечно, поднял из пожухлого бурьяна непривычный сухой гром, без радующей слух и обоняние свежести, пахнувший прямо в ноздри нестерпимо вонючим дыханием, вызвавший у земли лихорадочную дрожь. Лиса, хитрая и осмотрительная при всех превратностях звериной своей судьбы, на этот раз подскочила и понеслась куда глаза глядят, лишь бы оказаться подальше от этого грома, от этой вони, в одно мгновение уничтожившей для нее все другие запахи степи: и горько-полынный, и душновато-горьковатый от засохшего осота и молочая, и терпкий – от чебреца, и сладостно-грустный – от повянувшего бессмертника, и кислый, манящий – от притаившейся где-то поблизости куропатки или же стрепета. Облинявшая за лето, жутко некрасивая, с голым длинным хвостом, только на конце сохранившим клок спутанной репейником шерсти, она скакала и скакала, пока не оказалась тут, где и увидел ее первым Гужавин. Измотанные до последней степени, истерзанные нравственно, оставившие позади себя многих товарищей, одних убитыми, а других с безвестной для нас и, конечно уж, несладкой судьбой, вовсе не уверенные до конца, что сами останемся живыми, мы все вдруг радостно заорали:
– Лиса! Лиса!
И заулюлюкали, и загикали, хохоча и хлопая в ладони, как это всегда бывает с людьми, когда в поле их зрения попадает зверь, лиса там или заяц, и когда в отношении этого зверя у людей нет недобрых намерений. Один из минометчиков, впрочем, неожиданно встал на колено, изловчился, вскинул карабин (его выдавали нам вместо винтовки) и начал было целиться в лису, но на него закричали, заматерились – и теперь уж не беззлобно, а с какой-то яростью, сердито, свирепо:
– Отставить, Колупаев!
Колупаев приподнялся, конфузливо и виновато оглядываясь:
– Да я так... попугать.
А лиса, подстегнутая и этими криками, и разорвавшимся поблизости, прилетевшим откуда-то издалека снарядом, наддала, а вскоре и вовсе скрылась в бурьянах.
Снаряд отрезвил и нас, и мы, подобно лисе, наддали. Мы с Хальфиным задержались только у полевой дороги, проделанной прямо по целине прошедшей тут недавно колонной грузовиков. Задержались, чтобы по следам их резины определить, чьи эти грузовики. Отпечатки оказались в елочку: ни у наших ЗИСов, ни у ГАЗов такого рисунка на шинах не было. Вот это-то и повергло меня и моего заместителя в смятение: значит, немцы были уже и здесь, и не только были, но продвинулись далеко к востоку и находились где-то впереди, там, куда мы направлялись сейчас, где и виделось нам спасение. Мы не сообщили своим бойцам о нашем страшном открытии, чтобы не перепугать еще и их, но они сами внезапно остановились, увидев в нескольких сотнях метров перед собой танки, пылящие прямо нам навстречу. Увидели и мы. И поняли, что вот это уже – конец. Минометчики сгрудились вокруг нас с Хальфиным, видимо, ждали каких-то распоряжений, команд. Но что тут можно было сделать? Разве убежишь от танков в голой степи? К тому же страшное, непостижимое равнодушие обвалилось на нас, то самое, которое охватывает человека, примирившегося с неизбежной смертью. А смерть – вот она, рядом. В жуткий этот миг востроглазый Гужавин что-то там разглядел и заорал на всю степь:
– Братцы!.. На-а-а-ши! Наши танки-то!.. На них звезды!.. Наши!.. Ура-а-а-а!!!
Будь мы в ином положении, то легко и раньше определили бы, что перед нами свои, но не вражеские танки: у немцев на ту пору не было таких ни по величине, ни по форме; к нам – теперь уже вплотную – подошли «тридцатьчетверки», а чуть позади, приотстав малость или просто прикрывая устремившихся вперед, наползали два непомерно громадных «KB» [15]. Резко притормозив и окутавшись налетевшей ими же поднятой плотной тучей пыли, танки на какую-то минуту как бы вовсе исчезли из наших глаз.
– Где... где немцы?! – кричал танкист, вырываясь из объятий.
Облако, успевшее набить наши глотки, ноздри и уши горячей пылью, поредело, и сквозь муть мы сейчас видели перед собой не одного, а нескольких танкистов, выскочивших из люков. Увидели и сами танки, их было не менее десяти. Фырча приглушенными моторами, словно кони, разгоряченные бешеной скачкой, машины стояли в нетерпеливом ожидании, готовые в любую минуту сорваться с мест.
– Откуда вы?.. Где немцы-то? – кричал все тот же, кто первым подскочил к нам (очевидно, командир отряда). – Да вы что, оглохли?.. Я кого спрашиваю?! Какого же вы х... молчите? – и концовка фразы, оснащенная энергичным, хорошо знакомым, а сейчас даже очень необходимым словом, быстро вернула нас к действительности. Первым опамятовался Усман Хальфин, за ним – я, потом Гужавин; перебивая друг друга и размахивая руками, мы показывали туда, куда направлялась основная часть нашей дивизии, та, что увлекла за собой и главные силы немецких танковых корпусов.
– Много вы видели танков-то? – в последнюю минуту спросил командир отряда.
– Тьма-тьмущая!
Танковый командир безнадежно махнул рукой, выругался еще ядренее, подбежал к своей машине и, как сурок в своей норе, укрылся под тяжеленной крышкой люка. Сделал он это с невероятной быстротой. Одновременно с ним сделали то же самое и остальные танкисты. Грозные махины, взревев, помчались... Помчались все-таки туда, куда, хоть и не очень толково, указывали им мы.
Выйдя из нового, еще более густого удушливого облака (поскольку пыль перемешалась с дымом, коим фыркнули выхлопные трубы танков), – выйдя из этой вонючей завесы, поставленной перед нами двинувшимися на юго-запад машинами, мы все разом рухнули на траву, будто кто-то невидимый ударил по нашим ногам. Лежали навзничь.
«Сколько же нас осталось? – привстав, я начал считать. Пересчитав, ужаснулся: большая половина из тех, что вышли с нами вместе из-под Абганерова, находилась теперь где-то там, где враг пустил в дело свои главные ударные силы. Что с ними? Что с Димой Зотовым, с его взводом, в котором был один из самых лучших заряжающих в роте Степан Романов? Где Кузьмич? Где Зельма? Где они? Удалось ли хоть кому-нибудь вырваться, остаться в живых?.. И, потом, что все это значит? Почему на родной земле, в этой до слез дорогой, до последнего полынка знакомой, извечно нашей, возлюбленной русскому сердцу степи явившиеся невесть откуда пришельцы устроили охоту за нами, гоняют и расстреливают нас, как зайцев? Кто их звал, впустил сюда, этих свирепых, одетых в броню охотников? Ведь совсем недалеко отсюда и мое село, с его речкой Баландой, с Вишневым омутом на ней, с дедушкиным садом против этого омута, с лесом, где не отыщется ни одной тропинки, по которой не хаживали бы мои босые ноги; с Ближним, Средним и Дальним переездами через неглубокий овраг, проделанный вешними шальными водами с восточной стороны леса; большими и малыми лугами, превращающимися в озера все от тех же вешних вод, куда прилетает неисчислимое множество разнопородных утиных семейств, где кружится с жалобным, покалывающим твое сердце криком стая чибисов; с полями, где теперь заканчивается жатва и остаются разве что одни дозревающие подсолнухи с их опущенными чуть ли не до самой земли тяжелыми плоскими головками, – на многих из них сейчас отдыхают насытившиеся ленивые грачи; с кочетиной трехкратной перекличкой во всех дворах; со звонкими ударами теплых молочных струй о дно подойника в утреннюю и вечернюю пору; с бабьей веселой перебранкой у выгона, где собирается скот, чтобы под пастушьим кнутом отправиться на пастбище... О, сколько этих „подробностей“ жгуче и сладко коснулось сердца и выдавило слезу в подсохших было глазах! Неужто и там назавтра будут они, эти?.. Точно сильная пружина вскинула меня вверх, поставила на ноги: зачем же мы остановились, задержались тут? Мы ведь не дошли до Червленой? И где она, эта Червленая? Может, и там уже немцы, а наши танкисты, с которыми мы встретились, промчались левее их?.. Куда нам теперь? Правее, левее или прямо на восток двинуться?..
Я начал тормошить минометчиков:
– Вставайте, ребята! Нельзя нам задерживаться!
17
Люди слышали, конечно, мой голос, но никто даже не шевельнулся: страшная усталость и нервное перенапряжение напрочно пригвоздили их к земле. Поняв, что мне их не поднять, я вновь опустился на серую от пыли, окропленную местами каплями мазута траву, и, медленно обводя глазами такие же серые, как эта трава, лица бойцов, задумался. Что же это за люди, много ли я о них знаю? Между тем у каждого из них – своя судьба, свои приводные ремни, связывающие человека и с этой землей, и со своей семьей, и с множеством других людей, о которых я ничегошеньки не знаю. Сами же бойцы по большей части – народ неразговорчивый, не склонный впускать в тайники своей души посторонних, нередко даже очень близких им. Впрочем, бывают моменты, когда душа как бы сама собой открывается, растворяется для других без спросу. Такое случилось, например, совсем недавно, после гибели Гайдука, Давискибы и Кучера, после помешательства Жамбуршина, – такое случилось с рядовым Степаном Романовым, помянутым чуть выше. Остаток дня и всю следующую ночь он ни на минуту не прилег в своем окопчике, все ходил и ходил от одного блиндажика к другому, нигде не задерживаясь, явно нудился человек, – наконец, отдернув плащ-палатку, которой был прикрыт вход в мою землянку, нерешительно попросился: