Моя двойная жизнь
Шрифт:
Сарсей заканчивал свою замечательную рецензию словами: «Она — чудо из чудес…» А Лапоммерэ, снова ставший кротким, умолял меня вернуться в «Комеди», которая якобы только и ждет возвращения блудной дочери, чтобы закатить пир в ее честь.
Сарсей в своем обзоре «Ле Тан» от 31 мая 1880 года на пяти столбцах осыпал меня похвалами и в заключение указывал:
«Ничто, ничто в „Комеди" никогда не сравнится с последним актом „Адриенны Лекуврер": «Ах, если бы она осталась в „Комеди"! Да, я снова за свое, ибо это выше моих сил. Что поделать, мы потеряли не меньше ее. Да-да, я знаю, мы напрасно повторяем: „У нас есть мадемуазель Дадли". О, ее-то у нас никто не отнимет! Но я не могу смириться с нашей
Восемь дней спустя, 7 июня, он писал в своем театральном обзоре о премьере «Фруфру»:
«Не думаю, что когда-нибудь в театре волнение достигало большего накала. Это те редкие в драматическом искусстве минуты, когда актеры превосходят самих себя, повинуясь внутреннему „демону" (я бы сказал: „Богу"), который диктовал Корнелю его бессмертные стихи… Итак, после спектакля я сказал мадемуазель Саре Бернар: «Вот вечер, который вновь откроет перед вами, если вы того пожелаете, двери „Комеди Франсез"». — „Не стоит об этом говорить", — ответила она. „Хорошо, не стоит. Но какая жалость! Какая жалость!"».
Мой огромный успех во «Фруфру» заполнил пустоту и смягчил предательский удар Коклена, который, подписав с разрешения Перрена договор с Майером и Холлингсхедом, неожиданно заявил, что не сможет выполнить своих обязательств. Этот вероломный удар был подстроен Перреном, который надеялся таким образом повредить моим лондонским гастролям.
Незадолго до этого он подослал ко мне Гота, который принялся заискивающе вопрошать меня, не решила ли я вернуться в «Комеди Франсез». Он сулил, что мне разрешат совершить турне в Америку и все утрясется, когда я вернусь. Но ко мне следовало прислать не Гота, а Вормса либо Папашу Чистое Сердце (Делоне). Первый, возможно, убедил бы меня своими искренними и ясными доводами, второй — ложными аргументами, которые он преподносил с таким обволакивающим обаянием, что трудно было перед ним устоять.
Тот заявил, что мне очень захочется вернуться в театр по возвращении из Америки. «Потому что, знаешь, малышка, — добавил он, — ты там себя надорвешь. И если ты оттуда возвратишься, то, возможно, будешь счастлива вернуться в „Комеди Франсез", так как будешь порядком разбита и тебе потребуется время, чтобы прийти в себя. Послушай меня, подпиши! И ведь не мы от этого выиграем в первую очередь…» «Благодарю тебя, — ответила я. — Но скорее уж я выберу больницу, когда вернусь. А теперь оставь меня в покое». Возможно, я даже сказала ему: «Проваливай!»
Вечером он присутствовал на представлении «Фруфру». Он явился ко мне в гримерную со словами: «Подпиши! Послушай меня! И вернись с „Фруфру" Обещаю тебе славное возвращение!» Я отказалась и закончила лондонские гастроли без Коклена.
Наш сбор составил в среднем девять тысяч франков. И я покидала Лондон с сожалением, в отличие от первых гастролей, когда уезжала из него с радостью.
Лондон — особый город, обаяние которого открывается далеко не сразу. Первое впечатление француза — это ощущение гнетущей тоски и смертной скуки. Его большие дома, окна без штор, ощетинившиеся фрамугами; уродливые памятники, заросшие черной, вязкой грязью и покрытые серой пылью; цветочницы на каждом углу с печальными, как осенний дождь, лицами, в жалких лохмотьях, но в шляпах с перьями; черное месиво под ногами; всегда низко нависшее небо; женщины навеселе, пристающие к не менее пьяным мужчинам; неистовые танцы растрепанных тощих девчонок, отплясывающих джигу вокруг шарманщиков, вездесущих как омнибусы, — все это четверть века назад наводило на душу парижанина бесконечное уныние.
Но мало-помалу множество ласкающих взор хорошо ухоженных скверов и красота местных аристократок сглаживают первое впечатление, вытесняя из памяти мрачные образы цветочниц. Головокружительная экспрессия Гайд-парка и особенно Роттен-роуд наполняют душу радостью.
Сердечное английское гостеприимство растапливает лед первого рукопожатия; ум англичан, ни в чем не уступающий уму французов, с их учтивостью, куда более изысканной и оттого более лестной, заставляют позабыть общеизвестную французскую галантность.
Но я отдаю предпочтение нашей светлой грязи перед их черной и нашим окнам перед их ужасными окнами с фрамугами. Ничто, по-моему, лучше, чем окна, не передает различий в наших национальных характерах. Французские окна открываются настежь. Солнце проникает в самую душу нашего home [74] , и свежий воздух выветривает из него пыль и микробов. Закрываются они без всяких хитростей, так же просто, как открываются.
Английские окна открываются лишь наполовину, вверх либо вниз. Можно открыть окно чуть-чуть и кверху, и книзу, но никогда полностью. Солнце не может пробиться в комнату. Воздух не способен освежить помещение. Коварное окно ревностно оберегает свою неприкосновенность. Я ненавижу английские окна.
74
Дом (англ.).
Но я обожаю Лондон и, разумеется, его жителей. Я приезжала туда после первых гастролей с «Комеди» более двадцати раз, и зрители неизменно встречали меня с радостью и любовью.
13
После этой первой самостоятельной пробы сил я обрела уверенность в будущем, которое хотела создать собственными руками. Я была очень хилой от природы, но возможность располагать собой по своему усмотрению, без постороннего вмешательства благотворно подействовала на мою нервную систему, она обрела равновесие и, укрепившись, вскоре восстановила здоровье всего организма, пошатнувшееся от постоянных волнений и перенапряжения. Я почила на лаврах, которыми меня увенчали, и мой сон стал спокойнее. А спокойный сон способствовал улучшению аппетита. Каково же было удивление моей свиты, когда ее кумир вернулся из Лондона с округлившимися румяными щечками!
Я провела в Париже несколько дней, а затем отправилась в Брюссель, где мне предстояло играть в «Адриенне Лекуврер» и «Фруфру».
Бельгийский зритель — я имею в виду брюссельцев — сродни нашему зрителю. Будучи в Бельгии, я не чувствую себя за границей. Здесь говорят на нашем языке так же безупречно, как запрягают лошадей; местные дамы высшего света похожи на наших великосветских дам, а кокотки, как и у нас, встречаются на каждом шагу; брюссельские гостиницы не лучше парижских, а у лошадей, что развозят наемные экипажи, такой же жалкий вид; в здешних газетах ничуть не меньше желчи. Брюссель — это Париж-сплетник в миниатюре.
Я играла в театре «Ла Моннэ» впервые, и поначалу мне было не по себе в его огромном холодном зале. Но воодушевление и доброжелательность публики согрели меня, и наши четыре спектакля стали незабываемыми вечерами. Затем я отправилась в Копенгаген, где я должна была дать в «Королевском театре» пять представлений.
По приезде, которого, без сомнения, очень ждали, я пережила сильный испуг. Более двух тысяч человек встречали меня на вокзале, и, как только наш поезд остановился, грянуло такое оглушительное «ура!», что я растерялась, не в силах понять, в чем дело. Вскоре ко мне в купе зашли директор «Королевского театра» господин де Фальзен и первый камергер короля и попросили меня показаться в окне, чтобы удовлетворить дружеское любопытство публики. Ужасное «ура!» грянуло снова, и лишь тогда я все поняла.