Моя преступная связь с искусством
Шрифт:
Только я успел занести предыдущий параграф в каждодневно пишущийся мной рассказ о Тамаре, как она неожиданно обрубила мне доступ в свой приватный дневник. Пытаясь понять, почему она перестала со мной общаться, я осознал, что прокололся, по ошибке зайдя в ее дневник не с публичного компьютера в библиотеке соседнего городка, куда ездил, чтобы отвести от себя подозрение, а с рабочего, оставившего на белом снегу ее дневника четкий след «Зеллерман Инк».
12
Неожиданно я начал замечать большой траффик на свой Вебсайт, озаглавленный просто и строго «Novellist Nilsky».
Большое количество необъяснимых телефонных звонков.
Незнакомых
Еще не понимая, какую связь все это может иметь с Тамарой, я перестал ходить в ее онлайн-дневник и закрыл эккаунт фиктивного и несколько экзальтированного С. Эспозито, в экстазе расписывавшего Тамаре работу сыскных агентств.
Я начал волноваться за карьеру в юрфирме и понял, что вовсе не хочу оказаться «под вспышками софитов, у всех на виду».
Раньше как писатель я всегда оставался в тени, прикрываясь «художественным вымыслом» и «чистым искусством» — теперь же, только я попытался сконструировать настоящий «документальный рассказ», где сама жизнь подсказывала мне сюжетные ходы и повороты, как неожиданно обратил внимание на себя.
И получалось, что мы с Тамарой поменялись местами.
Теперь она следила за мной.
13
Я всегда считал, что если текст начался настоящей историей, он не может закончиться выдумкой, и эта мысль и подвинула меня на дотошные вопросы Тамаре: «Опиши, что ты ощутила, как воспринимала то, что произошло».
Идея о подлинности литературы подвигнула меня на безоглядную анонимку.
А в результате вышло, что из вуайера, из безопасной дигитальной дали наблюдавшего за транссексуалом, я сам превратился в зверька в прозрачном стеклянном зверинце, за которым этот транссексуал напряженно следил.
А вдруг Тамара Равал заведет судебное дело о дискриминации и незаконном нарушении ее человеческих прав?
Вдруг наймет адвоката, чтобы засудить свою бывшую рекламную фирму или возбудит иск против «Зеллерман Инк»?
И вдруг ей будет нужен свидетель?
Вдруг она почему-то решила, что за мной скрывается не дрожащий русскоязычный вуайер, который от страха в суде позабудет весь английский язык — а крупная дичь?
И тогда какой-нибудь другой рафинированный референт с ровным пробором и распрямителями в воротничковых углах начнет рыться в моем прошлом и текстах, залезет под крышу, под кожу, узнает, что в начале карьеры я сочинял исключительно романы о большой гетеросексуальной любви и читательницы за пятьдесят приглашали меня в рестораны, а я отнекивался, зная, что потом ночью ничего не смогу да и не хочу, и что, несмотря на всю мою браваду и Ролана Барта, я до сих пор не устроил свою личную жизнь, что обхожу разговоры о геях с друзьями и мамой, что в своей нечастой русскоязычной редакторской деятельности отклоняю все тексты с гомосексуальной тематикой и даже прослыл гомофобом и несколько человек за выраженье «проклятые пидорасы» в статьях уже не подают мне руки; и что если на каком-нибудь слушании «дела Тамары Равал» вдруг выплывет, что, несмотря на внушительное количество однодневок, я так и не нашел себе настоящую, на всю жизнь, любовь и что летаю через весь континент в Волгоград, где до сих пор живет мой старый школьный, женатый, приятель, который дает мне урывками и лишь в пору отпусков свое давно не совершенное, но все еще желанное и доступное лишь летом тело (когда его жена с тещей улетают на Юг), то от отчаяния и стыда я просто умру.
август 2008
Теория клеточной памяти
1
Мой психотерапевт сказала, что на семинаре мне помогут узнать, как я родилась. Мать донесла до меня только два факта. Первый — что отец вернулся из командировки в Норильск, где испытывал буровую каретку, и сразу
2
Семинар состоялся.
Поскольку я не смогла предоставить всю сумму, мне дозволили присутствовать только в качестве «ситтера». Передо мной посадили темноволосую девушку со стрижкой каре и родинкой над губой, похожей на горошинку перца. У нее был шелковистый, кремовый джемпер и золотистые, струящиеся волоски на руках (а не черные, как можно было бы ожидать). Она назвалась Джен, но про себя я звала ее «Ниной». Нина глубоко и быстро дышала, чтобы ее сознание изменилось и она вспомнила, что происходило, пока тужилась ее мать, а я следила за ней. Вдруг мне показалось, что она отключилась. Ее тело раскачивалось как-то слишком поспешно и конвульсивно. Я подскочила к ней и обняла. Даже на кресле зубного врача я забываю о боли и твердом сверле, когда в мой бок упирается большая мягкая грудь ассистентки. Вот и сейчас: подлокотники куда-то исчезли, и я оказалась вплотную прижата к светлым волоскам и эфемерному джемперу. Витая в ее парфюмных убаюкивающих облаках, я сразу стала расслабленной, сонной, и Нина тоже обмякла и сообщила мне, что как раз пробиралась, в качестве крохотной точки, по маточным трубам. От интенсивных дыхательных упражнений ее лицо раскраснелось, как после секса, а мое присутствие при «зачатии» расположило ко мне. Получилось, что семинар, вместо того чтобы оживить «прошлую память», подарил мне несколько приятных моментов, о которых буду потом вспоминать.
3
Мой психотерапевт считает, что у меня в детстве была какая-то трамва, так как я забыла, что происходило со мной до шести лет. Перечитывая эту фразу, я заметила, что переставила «м» и «в» в слове «травма» местами, как будто меня до сих пор задевает «трамвай вместо такси». Но как не пытаюсь представить себя в стеганом ватном кульке на руках матери в двуцветном, дребезжащем вагоне с дверями «гармошкой» и кокардой номера на круглом лбу — ничего не выходит. Мой психотерапевт предполагает, что это потому, что травму нанесла именно мать. И действительно: когда я ее вспоминаю, перед глазами вижу только пальто.
Такое темно-синее пальто с капюшоном, отороченным полосатым искусственным мехом, которое называлось «демисезонным» и носилось практически круглый год.
Когда я упоминаю это пальто, психолог настороженно поднимает левую бровь:
— Пальто висит на вешалке или надето на матери?
Я задумываюсь. Пальто — мое единственное воспоминание о себе. Когда она пришла за мной, я учила читать по слогам мальчика Глеба, а все остальное до этого дня покрыто бесформенным мраком.
— Мой взгляд упирается куда-то в пояс, продетый сквозь шлевку. Вернее, все, что я замечаю — это ее живот и какое-то пространство под ним. Где-то там наверху маячит черная, вязаная, островерхая шапка, которую она купила у бабок на рынке, но я вижу только вот этот широкий кусок темно-синего полотна.
— Ваш взгляд упирается в матку, что указывает на наличие родовой травмы, — убеждается психотерапевт.
Я ей не перечу, но про себя думаю, что помню этот матерчатый пояс не потому, что где-то в том районе находится матка, а потому, что мать высокая и лицо ее от меня, коротенькой, шестилетней, в плоско-подошвенных тапочках с дырочками, достаточно далеко.
Мать никогда не наклоняется, когда приходит за мной.
Она стоит на пороге нашей групповой комнаты молча, ждет, когда я оторвусь от игры и к ней подбегу. Она навсегда остается для меня одновременно далекой и близкой. Пояс пальто и карманы — вот они, рядом; лицо — далеко.