Моя революция. События 1917 года глазами русского офицера, художника, студентки, писателя, историка, сельской учительницы, служащего пароходства, революционера
Шрифт:
Ах, только бы не погибли в предстоящей суматохе «Даная» Рембрандта, «Благовещение» Ван Эйка, «Полифем» Пуссена, «Станцы» Рафаэля, Шартрский собор и т. д.!..
Луначарский покинул меня в 6 ч., напросившись снова на завтра в 12 – для того, чтоб наконец поговорить о составе художественной конференции, – до нашего собрания в Зимнем дворце. По дороге от меня он собирался заехать в Преображенский полк и подействовать на солдат, чтоб они оставили в покое царский винный погреб, что помещается (о ужас!) в подвале под самым Эрмитажем (говорят, впрочем, что все особенно редкие и ценные вина уже эвакуированы в Москву). Оказывается, и в минувшую ночь происходила стрельба у Эрмитажа, и возникали нелады между караулом из красноармейцев и караулом
В 7 ч. – в Академии наук на докладе В.Н. Бенешевича167 о принятии мер к спасению памятников древности и искусства, главным образом в Москве. <…>
24 ноября (11 ноября). Суббота. <…>
Не слишком много доверия внушает мне тот представитель новых людей, которого я сегодня слушал с двенадцати часов дня и до четырех. Прибыл Анатолий Златоуст специально для того, чтоб «послушать моих советов»; и это дабы подготовиться к слушанию советов всей собранной им конференции, однако говорил все время только он, а мы все – я, жена и дети (а в Зимнем дворце все приглашенные) – только внимали этому словоизвержению. Слушали, впрочем, с большим интересом, временами подпадая и известному наваждению, «шарму».
Очень действенным приемом соблазна у Луначарского служит то, что свои утопические фантазии он пересыпает вставками известного скепсиса (и даже самоиронизирования), вследствие чего он к себе лично, к своей искренности вызывает большое доверие. Зато когда после слушания этой сирены остаешься с собой наедине и вполне приходишь в себя, то с особой ясностью слышишь голос простого здравого смысла. Домашним моим Луначарский понравился (и Акице, и Атечке), так как в более совершенной форме он высказал многие из тех мыслей, которые ныне они сами продумали и своим золотым сердцем прочувствовали. Главной же темой с дамами (за завтраком, на котором в качестве основного блюда были макароны) явилась характеристика «вождей», а также необычайно увлекательное описание жизни и деятельности муравьев, в чем, впрочем, Акица узрела и некий довольно жуткий символ (вернее, идеал) как самого Луначарского, так и всего коммунистического учения.
В самом же начале своего посещения он снова стал мне навязывать «министерский портфель», но я без труда противостоял «соблазну» (покорнейше благодаря), снова сославшись на свой главный довод против: «Ведь я даже не социалист, как же мне вступить в правительство, исповедующее коммунистическое credo?!» Мой довод, формулированный столь категорическим образом, произвел наконец на него на сей раз нужное впечатление, и он уже к этому вопросу не возвращался.
<…>
Пока мы ехали с Луначарским, я поднял вопрос о необходимости возвращения Петрограду его первоначального, данного основателем имени. Луначарский выразил тому полнейшее и даже горячее сочувствие и сообщил, что и Ленин стоит за обратное переименование, что в этом он сошелся не только с Мережковскими168, но и с Палеологом, который находил, что это (именование Петроградом) было грубой ошибкой!
25 ноября (12 ноября). Воскресенье. В газетах сплошная полемика, декреты и почти никаких фактов.
Сегодня первый день выборов в Учредительное собрание, которое уже не называют иначе как «Учредилка». По стенам расклеены призывы голосовать. Из списков кандидатов чаще всего встречается список № 2 («промышленников»); он тщательно отпечатан с картинкой в красках – в трех вариантах. На одном – силуэт деревни, церкви и фабрики. Кадеты выпустили очень уродливого богатыря (всё те же перепевы), а в самом тексте у них довольно хитро составленный (но слишком растянутый) диалог между большевиком и кадетом. На Дворцовом мосту и у Зоологического музея по большой «хоругви» и по плакату – от беспартийных, с призывом «К урнам!». Наша белка (Леля) исполняет заказ школы Гагариной – второй уже день занята изготовлением подобной же «наглядной агитации». Атя и Надя уже побывали у урны в Академии художеств и положили свои билетики в урну «христианских демократов». Пожалуй, и я завтра изменю своему обыкновению, пойду и положу туда же – я это сделаю только для того, чтоб поглядеть, как происходит вся процедура.
Настроение в городе самое мирное, а из-за навалившего снега даже и какое-то праздничное! Площадь Зимнего дворца и Миллионная улица к ночи производили иллюзию, точно ничего не переменилось; только, подойдя ближе, иллюзия исчезала при виде развороченной во время осады, составленной из дров баррикады перед Военным министерством. Митингов или хотя бы небольших скоплений не видать. Все же на душе у меня неспокойно, и даже мое «морское недомогание» за последние часы усилилось.
<…>
Новая власть уже вступает в полосу (покамест «бескровного») террора. Саботаж же лишний раз с особой яркостью рисует повальную глупость интеллигенции и просто отсутствие практического смысла. Сотни лет люди подчинялись беспрекословно начальству, и хотя бы из элементарного лукавства следовало бы играть привычную роль, а между тем эти господа (эти сотни тысяч) вдруг решили проявить героическое благородство и войти в пассивную борьбу с насилием! Надо надеяться, что в последнюю минуту многие сдадутся. Если же не сдадутся, то дело станет совсем дрянь. Вот когда будет сделан крупный шаг в сторону пугачевщины – к чему-то непоправимому…
<…>
Возвращаясь… пешком до… дома, мы слышали, как в проходе между Ламотовым павильоном и Зимним дворцом шла громкая, на всю улицу, пьяная перебранка. Это, очевидно, приставленный к погребу караул снова ломился к вину, а их не пускали менее соблазненные товарищи. От повстречавшихся у Зимнего матросов тоже сильно пахло спиртом – хотя они только еще направлялись к погребу…
26 ноября (13 ноября). Понедельник. Плохо спал. Все лезут те же мысли вокруг декрета Луначарского, моего участия, моей неспособности и т. д. И тут же страх за личное будущее и просто ужас от повальной нелепости и от безвыходности общего положения. <…>
Сегодня до вечера оставались без газет, а потому, пожалуй, и самочувствие чуть лучше.
Утром «исполнили свой гражданский долг», подав голос за список № 3 и изменив (единственно из любопытства) своему обыкновению. Организована в нашем районе подача голоса вполне культурно. «Бюро» заседает в вестибюле у парадной лестницы нашей «родной» Академии художеств. Сразу у входа барышня спрашивает удостоверение и по номеру направляет к одному из проверочных столов, расположенных полукругом, за которыми сидят по два почтенного вида гражданина (неизвестно к какой партии принадлежащие). В книге делается отметка, что выборщик явился, ему выдается чистый конверт. Затем вас приглашают зайти за ширму (у дверей в апартаменты Совета), и там вы вкладываете свой заготовленный список в конверт, подходите к «урне» (большому ящику), и два молодых человека за столом рядом берут у вас конверт и со словами: «Вы видите, что опустили» – опускают конверт. Выходить нужно в другие двери, очевидно, потому, что рассчитывали на большое стечение граждан. Мы проделали с Акицей всю процедуру без малейшей очереди. Абсентизм в нашем квартале вовсю.
<…>
Зашел в Зимний, но уже никого там не застал <…>. Жутко было бродить по еле освещенным керосиновыми лампами коридорам и лестницам исполинского здания. В одном из помещений, выходящих в нижний колоссальный коридор (ближе к центральным воротам), я констатировал: там все еще стоят две огромные золоченые ампирные (несомненно, императорские) кровати, на которые я уже столько раз обращал внимание – когда-то Макарова, недавно еще Ятманова, – дабы их убрать из этого проходного места и отставить в более надежное, в ожидании того, чтоб их поместить в какой-нибудь бытовой музей.