Моя сумасшедшая
Шрифт:
— Я не понимаю, — последние слова я, помимо воли, произнес вслух.
Официант принес потный графинчик, и Сильвестр тут же потянулся к нему, не дожидаясь, пока подадут закуски.
— Чего тут не понять? — ухмыльнулся мой приятель, наполняя рюмки. — Две, не больше, потом супчику погорячее, — все как рукой снимет. И не убивайся ты так, Георгиевич. Есть Бог — подавятся, псы, кол им в пасть.
Я кивнул, продолжая одновременно видеть и Мальчика, и гладко выбритое, по-мужски красивое лицо Сильвестра, капризный излом пухлых губ этого баловня женщин, густую волну светло-русых
Что-то здесь было не так.
— Хорошо, — сказал я Мальчику, и эхо тут же подхватило: «Ош-шо-о!». — Ладно. А кто знает, как спросить?
— Вы. Вам ведь приходилось в детстве летать во сне? Просто так, по собственному желанию?
— Откуда ты взял?
— Какая разница. Взял, и все. Все летают, кроме полных отморозков. Там было три вещи, вы сами об этом писали. Или напишете.
— Я не помню. Ничего такого я не писал.
— Нужно вспомнить. Без этого ничего не получится.
Я прикрыл глаза. Раз со мной происходят такие вещи, плохи мои дела.
— Худо? — участливо спросил Сильвестр. — Тогда все-таки выпей. Главное — мера! — его палец назидательно взлетел к потолку, хотя говорил он без особой убежденности.
— Серая шерсть, — пробормотал я. — Солдатское одеяло, кажется. И еще полынь на полу, от блох. Чтобы пахло, да… Еще нужно было сказать…
— Ну вот, — возбужденно проговорил Мальчик. — А вы: не помню! Такое всякий запомнит.
— Какая еще шерсть? — теперь уже по-настоящему испугался Сильвестр. — Блохи-то тут при чем? Ты в себе, Георгиевич? Может, к доктору?
— Отвяжись! — Мне вдруг почудилось, что водка спугнет видение и все закончится. Раз и навсегда. Я боялся, Бог свидетель. Возможно, так и следовало поступить, но колебался я не больше секунды: — Пей сам. Ты у нас борец с бытовым пьянством в писательской среде. Фельетоны строчишь. Давай, единоборствуй.
Я до сих пор думаю, что, выпей я в тот день, ничего бы не случилось и уж тем более не имело бы продолжения. Короткое помутнение рассудка — и только. С кем не бывало. Тем более, что о трех условиях, которые я выдумал еще в детстве, знал только я сам. Пустые фантазии. Мне казалось, что, если эти условия выполнить, чтобы все сошлось в одно, можно оттолкнуться от пола и взлететь, зависнув под потолком. Только почему-то никогда ничего не сходилось.
Сильвестр покосился, махнул вторую сразу после первой, многозначительно свел брови и стал закусывать сельдью по-домашнему, аппетитно хрустя колечками лука. При других обстоятельствах смотреть на него было бы чистое удовольствие.
— Ну, — сказал я Мальчику. — Допустим, кое-что вспомнил. А теперь?
— Теперь… — он замялся, пошарил в темноте и щелкнул крохотной блестящей зажигалкой. Он курил сигареты — я видел похожие яркие пачки в Австрии и в Германии, но те
— Горячее подавать? — прорезался официант.
— Тащи, услужающий, — велел Сильвестр, взбалтывая содержимое графинчика. — Самое время.
В углу у Базлса весело заревели — один из панфутуристов взгромоздился на стул читать эпохальные стихи, но оступился и был пойман на лету. Что-то разбилось, посыпались осколки.
— Теперь вам нужно уйти. И побыстрее, а то у меня аккумулятор скоро сдохнет.
Про аккумулятор я спрашивать не стал. Имелось кое-что поважнее.
— Иду, — я кивнул и начал выбираться из-за стола.
— Эй, эй, ты куда, Георгиевич? Что тебе загорелось? — взвился Сильвестр.
— Сиди, — сказал я. — Скоро буду.
Главное сейчас — успеть покинуть клуб, не столкнувшись ни с кем из писательской братии. Чуть ли не бегом я поднялся наверх, миновал вестибюль, кивнул швейцару и вылетел на Каплуновскую.
Тихий сентябрьский день скатывался в сумерки. Дворники жгли палую листву, и пахло торжественно, как в церкви в двунадесятый праздник. На углу Пушкинской замедлил ход переполненный трамвай «А». Я вскочил на подножку, цепляясь вместе с гроздью прочих «зайцев» за скользкий поручень, и, несмотря на брань усатой кондукторши-караимки, проехал остановку.
Здесь трамвай сворачивал на Бассейную, поэтому дальше пришлось идти пешком. По левую руку проплыло облезлое здание бывшего коммерческого училища, дальше пошла неразбериха трущоб и закоулков, серые доски, ржавая жесть, шаткие галереи и заросшие травой по колено помойные дворики. Через несколько лет там поднимутся конструктивистские этажерки студенческих общежитий. Ближе к кладбищу поплавком вынырнул над кровлями купол недавно закрытой церкви.
Я свернул в пролом кладбищенской ограды и зашагал между старыми могилами. Мальчик все время был со мной. Похоже, он и в самом деле мог видеть то, что видел я сам, и его худощавое смуглое лицо горело любопытством.
— Это Первое городское? — вдруг спросил он.
Я кивнул — ответ разумелся сам собой.
Мальчик тихонько засмеялся. Этот его смех звучал у меня в ушах, пока я огибал обветшавшие ограды, пробираясь к помпезной усыпальнице неких Голлерштейнов. Давным-давно взломанный и разграбленный склеп использовали для ночлега беспризорные, но рядом имелась удобная скамья — исцарапанная похабными надписями плита розоватого мрамора, опирающаяся на консоли с завитушками. Сюда мы иногда забредали то с Павлом, то с Сильвестром, а то и втроем, когда нужно было потолковать без посторонних.
— Забавно, — наконец произнес Мальчик.
— О чем ты?
— Здесь, совсем рядом… — он внезапно умолк, будто откусил конец фразы.
Я не стал допытываться. Рядом ничего примечательного не было. Просто старая часть кладбища. Здесь уже не хоронили, и только на западной окраине, у главного входа, где еще оставалось место, иногда появлялись свежие могилы. Преимущественно тех, кто имел отношение к революционному движению.
Словно прочитав мои мысли, он спросил:
— Но ведь и вы были когда-то революционером, верно?