Моя жизнь как фальшивка
Шрифт:
По улице Джалан-раджа, где стояла «Пятнистая собака», мы шли теперь как добрые товарищи, объединенные страшным воспоминанием, которое так глубоко проникло в душу, что горечь его никогда не рассеется.
– Знаешь, Микс, годами я лелеял довольно-таки жалкую иллюзию, будто Малайзия – мой дом. Я даже распорядился в завещании рассеять мой прах в Южно-Китайском море у берегов Кота-Бару. На самом-то деле я тут ни души не знаю. Стоило поглядеть на старого безумца Чабба, и я понял, как это глупо. Пусть меня похоронят на Хайгейте [65] , мне там будет очень даже хорошо. Правда, женщины здесь очень красивы, не правда ли? Хотелось бы мне влюбиться
65
Хайгейт – кладбище в Лондоне.
– Наверное, это и есть жизнь.
– Нет, это не жизнь.
Мы свернули на Бату-роуд, прошли по Джалан-Кэмпбелл, мимо вывесок, которые теперь, тринадцать лет спустя, сделались такими знакомыми: приемная врача с фотографиями геморроидальных шишек, копи кедай [66] , два ателье и, конечно же, ремонт велосипедов. Здесь Слейтер остановился и достал из кармана пухлый конверт, а затем и ручку.
– Деньги на костюм, – пояснил он. – Жаль, мы уедем и не увидим, как принарядится старый ханжа. Боюсь, в хорошем костюме он совсем психом покажется.
66
«Копи кедай» или просто «кедай» – кафе, «копи» – кофе (мал.).
Осуществлению плана помешали глухие жалюзи на двери: не было даже щели, чтобы просунуть конверт.
– Можно послать чек, – предложила я.
Не отвечая, Слейтер схватил меня за руку и увлек в переулок, а оттуда – в тупик со стоячей водой и подозрительными запахами.
– Давай поручим это кому-нибудь в отеле?
– Ни в коем случае. – Он уверенно пробирался в лабиринте проулков, а потом остановился и придержал меня за плечо. Мы стояли в проходе шириной каких-нибудь три фута. Слейтер выбрал освещенное окно.
– Вон там.
– Как вы определили?
Этажом выше загорелось еще одно окно, и в нем, словно высвеченная прожектором на сцене, предстала молодая женщина лет двадцати. Не китаянка и не малайка – ее можно было бы принять за индианку, но не с юга: кожа очень светлая. Огромные глаза, пухлые губы – она была поразительно, до боли прекрасна.
Слейтер сильно сжал мне плечо – чересчур сильно.
– Это она, – сказал он.
– Кто?
– Она, – повторил он. – Черт побери! Девушка изучала свое отражение в стекле.
– Это Нуссетта! – прошептал Слейтер.
Я почти не прислушивалась. Мне стало невыносимо грустно еще и потому, что я поняла: утром я уеду, так и не увидев заветные стихи.
– Ее дочь, – пояснил Слейтер. – Ты только погляди на нее, Микс. Значит, был ребенок?
– Это дочь Нуссетты?
– Ш-ш! Смотри! Господи, это она. Вылитая.
Девушка села расчесываться, а мы оба, стоя бок о бок в грязном узком проулке, любовались ею, пока она не задернула шторы, оставив нас в темноте.
На Джалан-Кэмпбелл мы сели в такси. Ехали молча. Про деньги Слейтер, видимо, забыл. Он был бледен, измучен, сражен наповал. Мы распрощались в фойе – условились, что в шесть утра встречаемся на завтраке, а часом позже едем в аэропорт.
25
Перед сном я попыталась осмыслить услышанное: выходит, я неверно представляла себе начало собственной жизни, я была крещена в крови, воспитана в тайнах и недомолвках, вот почему я стала тем, кто я есть.
Но белое детское платьице, залитое материнской кровью, по правде сказать, пугало не больше, чем выдуманные мною самой ужасы. Как бы ни повлияло на мою жизнь неверное представление о Джоне Слейтере, результат меня устраивал. Я бродила по разным кривым дорожкам, но в итоге набрела на «Бесплодную землю», все равно – и я увидела, как рушатся все законы, и в головокружительных разрывах, в ослепительных зияниях проступает неведомая мне дивная и страшная гармония. Этой поэзией я жила, над ней ломала голову, вглядывалась в эту загадку, сдирала с поверхности струпья, чтобы разглядеть коралловый риф. Само собой, стихи мне и прежде читать доводилось, но к такому я не была готова, и как бы я, ненавидя Джона Слейтера, ни старалась разоблачить претенциозность его поэзии, добравшись до «Бесплодной земли», я распознала истину и тайну. И теперь у меня не было желания что-то изменить в прошлом.
Пожалуй, более всего в тот вечер меня поразило разоблачение сексуальных пристрастий моего отца. Вот что меня разбудило посреди ночи. Не зря Слейтер предостерегал – напрасно я полезла в родительскую спальню. Даже после трех больших порций скотча тревожные картины кружились в голове. Час за часом, постепенно свыкаясь, я соединяла Бычка с мужчинами из числа наших знакомых. Я подбирала ему пару. Бычок и Сквайр – что из этого получится? А вот он слился в объятиях с садовником – папины усы с одной стороны, щетинистый подбородок Уилки – с другой. Впрочем, теперь уже я не узнаю всей правды. Интересно, Бычок молился в церкви, чтобы Господь его простил? Закончив акт, считал ли его животным, грязным? Нет, такого я ему не желала. Пусть себе подымается на холм с блондинистым мальчиком-актером, как в рассказе Слейтера. Пусть вместе гладят лошадку, и лорд Вуд-Дугласс просунет руку, только что гладившую конский бок, между ног своего юного спутника.
Когда задним числом желаешь счастья покойнику, в глубине души печешься вовсе не о нем. У меня, как и у папочки, есть свой секрет.
Я обмолвилась, что избегаю секса. Если громко заявить об этом, да еще по возможности изуродовать себя, люди поверят. Однако – к счастью или несчастью – это не вся правда. Прежде мои склонности казались мне уникальными и, пожалуй, извращенными, но теперь я поняла, что и в этом я – дочь своего отца.
Нет, я отнюдь не распутница. Живу я, словно монах в келье, посреди беспорядка: рукописи, кошачий корм, наполнитель для кошачьего туалета, газ в плите, шиллинг в счетчике. Но я вовсе не кроткая овечка – кроткой меня никто бы не назвал.
Я предупредила Слейтера насчет ревнивой кошки, однако на самом деле тайной моей жизни – вот уже более четверти века – была Аннабель. Мы познакомились в гнусной закрытой школе, куда меня услали, когда Бычок слетел с катушек. Годами, пока там не появилась Аннабель, я неистовствовала в неукротимой ярости. Училки со мной не справлялись. Не будь я достопочтенной Сарой Вуд-Дугласс, меня бы давно отчислили, поскольку я с самого начала вела себя скверно, а когда в школу поступила Аннабель, считалась уже безнадежной. Ей было пятнадцать, когда мы впервые встретились, и уже тогда ослепительна: очень бледная кожа, а волосы – волнистые и совсем черные, широкий рот, миндалевидные темные, лукавые глаза. Я влюбилась в первую же неделю нового семестра, увидев, как Аннабель играет в теннис. Маленькая, субтильная, но в ней было столько изящества и столько огня, она негромко вскрикивала каждый раз, ударяя по мячу. Господи боже. Разумеется, она и не думала завести меня. Она-то не была дурной девчонкой, а потому мне пришлось нелегко, пока я сумела привлечь ее внимание и пока Аннабель поняла, как сильно я нравлюсь ей. Вообще-то я терпением не отличаюсь, но Аннабель не оставила мне выбора. С того дня, как я потеряла от нее голову, и до первого поцелуя прошел целый год – прекрасный год мучительного томления и почти незаметных побед.