Мрачная игра. Исповедь Создателя
Шрифт:
– Я хочу сказать что-то очень важное.
– Я тебя слушаю.
– Я хочу сказать, что никогда в жизни не предам тебя, всегда буду верен тебе, не поддамся ни на чьи соблазны, ни про каких обстоятельствах не изменю тебе, даже если этого придется ждать еще десять лет.
– Я думаю, что это произойдет гораздо раньше. Только скажи мне: разве тебе доставит удовольствие переспать с трупом?
– С каким еще трупом? Почему?
– Я ничего не умею делать, вот почему. Я буду лежать, как старое сухое бревно.
– Я люблю тебя, и все это не имеет никакого значения. Ты юная, глупенькая девочка. Пройдет время, и ты поймешь, что близость
– Я никогда не пойму этого, потому что я не хочу этого знать. Это я буду делать – с тобой или с кем бы то ни было – только для того, чтобы рожать детей.
– Я хочу много детей, милая! Твоих детей.
– Я тоже. Правда, я не обещаю, что мои дети будут твоими детьми.
– Я не требую никаких обещаний, солнышко мое! Я просто люблю тебя – и ничего больше.
– Я тоже… Держись, не падай! Я вовсе не это имела в виду. Я люблю тебя по-христиански, и ты это прекрасно знаешь.
– Я благодарю тебя за эти слова. И давай пока больше не будем об этом. Я счастлив.
– Ты подожди меня несколько минут. Я сбегаю в одно место… Вот он, как раз подходит, этот проклятый поезд к бабушке. Осталось полчаса.
Она отошла, смешавшись с толпой чемоданолюдей, Ганышев, стоя под изваянием Ленина (в те годы еще так ненавистным ему, будто бы он лично сделал Ганышеву какую-то гадость) нервно курил, слушал украинскую речь, и в голову лезла всякая суета: вот, к примеру, дебаркадер Киевского вокзала, он был построен в 1916 году, когда Россия вела войну, да и многие другие сооружения по всей стране, скажем, монументальное шестиэтажное здание близ вокзала в Харькове… Почему же потом, при власти этих козлов, едва началась Великая Отечественная (ВОВ – как сокращали студенты, мистическим эхом вызывая образ вождя) – сразу прекратилось не только всякое строительство, но и вообще, вся жизнь народная покатилась по дороге ВДФВДП? Известно, почему… Нищета, рабство, страсти наполеончиков – поэтому все, что осталось в некогда богатой стране – для Фронта, для Победы. И что будет дальше? – продолжал размышлять Пьер, беспокойно поправляя соскальзывающее пенсне. – Год от рождества Христова тысяча девятьсот восемьдесят шестой подошел к концу. Странный какой-то был год, новый, впервые запахло свободой, порой что-то замирало в груди: неужто это правда? Неужто все это действительно произойдет? Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые, его призвали всеблагие как собеседника на пир… Глупая фантазия государственного служащего, которому и впрямь иногда позволялось хлебнуть баланды за одним столом с «всеблагими». Или все-таки не блажен а счастлив? А кто протянет и пожмет руку ему, Ганышеву, кто и куда его призовет? Руку. Марина. Неужели, даже прощаясь у вагонной двери, она не позволит…
Ганышев встрепенулся. Марины не было более двадцати минут. Пока он тут, себя под Лениным чища, в самое неподходящее время и место, будто какой-то сермяжный персонаж, обстоятельно размышлял на значительные темы, его любимая девушка бесследно исчезла, оставив ему свою дорожную сумку и судьбу. Ганышевская мысль лихорадочно заработала… Это Хомяк! Он вынырнул из метро, поймал ее за рукав у дверей туалета, затащил в такси и сейчас мчит обратно в Переделкино, чтобы там, на рояле…
Или ее задержали менты? Или обступили цыганки? Или у нее просто понос после вчерашнего вина? Или… Да вот же она! Спокойно, медленно идет ко мне, и даже подняла голову, чтобы рассмотреть конструкцию дебаркадера, как Day Tripper…
– Ты спятила, Мар! Самолет, то есть – тьфу! – этот поезд… Быстро доставай билет, успеешь вскочить в последний вагон! – где-то в глубине Ганышев подумал, что в суматохе никакого поцелуя не состоится…
–
Ганышев вылупил глаза. Боковым зрением он заметил, как перемигнули электронные часы.
– Но я сам видел, что ты утром положила его в свой…
– Несессер, – хотел сказать Ганышев, но уже не было никакого смысла произносить это трудное слово, ибо в этот момент поезд (или пусть даже и самолет, что также не имело значения) медленно, плавно, изящно набирая скорость… И под крылом розовели облака, и те серо-голубые, традиционные, всегда возбуждающие струи дыма вагонных печей, подчиняясь неумолимым законам инерции, потянулись в сторону, противоположную движению, как бы приглашая неким невероятным образом еще успеть зацепиться за что-то, уходящее навсегда. Господи! Это был кошмар наяву: Ганышеву часто снился сон, будто он то опаздывает на какой-то поезд, то влезает в отцепленный вагон… В детстве он особенно любил книжку Маршака, толстую, в серо-голубом переплете: мама читала ровным, спокойным голосом и засыпал он под нежный шепот этих мастерских рифм, и стихи продолжали сниться ему…
Мимолетнее воспоминание успокоило и расслабило. Он даже демонстративно потянулся и сказал:
– Ничего страшного. Билет мы найдем и сдадим, и ты поедешь следующим поездом, договоримся с проводником…
– Ничего страшного, ты прав, брат. Я пошутила. Нет никакой надобности искать его и сдавать, потому что я только что это сделала. Извини, что заставила тебя волноваться.
Ганышев непроизвольно раскрыл рот.
– Что за шутки! – закричал он. – Почему ты передумала ехать?
– Урод! Какая дура с тобой поедет? – бросила через плечо проходившая мимо цыганка, но Ганышев даже не удостоил ее взглядом.
– Не кипятись, – сказала Марина. – Я передумала – вот и все. Новый Год мы встретим вместе. А сейчас – обратно на дачу. Только не провожай меня, я хочу побыть одна.
Ганышев все же вскочил в электричку, и через полчаса они уже были дома. Его мысли путались: с одной стороны, он был безумно рад, что она осталась, с другой – рушились его сладкие планы одинокой паузы, литературной работы и проч.
Марина поставила чайник, сразу запахло знакомым уютом. Вдруг Ганышев вспомнил, что Хомяк как раз сегодня собирался привести свою бальзаковскую шлюху и заволновался, почувствовал себя виноватым.
Он набрал рабочий номер друга, но, к его удивлению, начальник (капитан по фамилии Дубовик, с армейской точностью соответствовавшей его уму и характеру) чеканным голосом ответил, что Геннадий Иванович Хомяк сегодня в отгуле.
Отгул на этом вонючем предприятии брался загодя, значит, сегодня утром Хомяк намеренно врал, что собирается на службу… Зачем? Решил обделать какие-то свои темные делишки: потрясти трусами на «Беговой», продать валюту? Или он намеревался привести свою бабу не вечером, а прямо сейчас, тогда… Что – тогда? Сломаем мы ему с Маринкой кайф – вот и все. Посидим вчетвером, выпьем шампанского – ведь своих сучек этот запасливый хомячок угощает отнюдь не бормотухой… Эта мысль подняла ганышевский тонус: все-таки неплохо хлопнуть стакан хорошего вина. Ганышев даже вскочил с кресла и прошелся туда-сюда по зале, потирая руки… И внезапно остановился, оцепенев. Мысль, пронзившая его мозг, была настолько ужасна и фантастична, что он не удержался на ногах и плюхнулся обратно в кресло, и вдруг сильно закололо слева, там, где сердце…
Из кухни доносилось шипение чайника, прочие звуки, издаваемые Мариной, которая пыталась приготовить что-то съедобное из тех жалких продуктов, что взяла с собой в дорогу.
Почему она сдала билет и вернулась? Почему еще утром она упрашивала Ганышева не провожать ее прямо до поезда, а оставить на вокзале, чтобы, как она выразилась, не затягивать мучительную сцену прощания? Почему она настоятельно уговаривала Ганышева, чтобы он оставил ее сегодня на даче одну? Почему она была такой мрачной все эти последние часы?