Мрак тени смертной
Шрифт:
Азефа трясло. Сохранившая и в старости остатки цвета борода его стала окончательно седой. Он не знал, кого ему благодарить за то, что взрослые дети его уехали из Германии до этого страшного начала, в котором уже проглядывал всеобщий конец. Однако он точно знал, кого ему благодарить за то, что он покинул Россию до начала ее кровавой зари, и тем самым дал своим детям саму возможность вырасти. О себе Азеф не думал, как не думает ни о чем, кроме смерти, поднятый с плахи человек.
Гестаповец приветливо покивал ему, радушно усадил за стол.
– Успокоился? – он налил Азефу «сельтерской». – Выпей, выпей, а то тебя подводят нервы. Я понимаю, Азеф, возраст. Да и картина не слишком приятная. Не научились еще! В конце концов, еще ничего
Боже мой! Азеф вспомнил штабеля трупов на штрафном дворе лагеря, запах пороха и вспотевшей от нетерпения смерти, крики, плач, тонкие юркие струйки жизни, бегущие по бетону, мертвых детей, и ему стало дурно. Его тошнило от одной мысли о пище. Азеф покачнулся. Лицо его потемнело.
Гестаповец наклонился к нему, жестко похлопал ладонью по щекам. Глаза гестаповца стали свинцовыми.
– Не думал, что ты так слаб. Может быть, я ошибся? Ты никуда не годишься. Но если так, то самое лучшее, что я могу для тебя сделать, – это вернуть туда, откуда тебя привели. Подумай, Азеф. Ты можешь все решить для себя. Ответить очень просто, достаточно будет кивнуть головой.
Азеф заставил себя протянуть к стакану руку. Рука тряслась, заставляя газовые пузырьки в воде бежать вверх чаще. Зубы бились о край стакана, вода сушила небо и десна, как спирт, но Азеф принудил себя сделать несколько глотков. Не поднимая глаз, он отрицательно помотал головой.
– Не надо, – сказал он и удивился тому, как фальшиво и безжизненно звучит его голос.
Так могла бы звучать скрипка из оркестра, додумайся кто-нибудь напихать с нее опилок и трухи. Оживить мертвый инструмент было бы не под силу и Герберту фон Караяну, будь он хоть трижды любимцем сумасшедшего фюрера. Боже мой! Что мы сделали? Почему? Почему с нами так? За что?
Последний раз он испытывал подобный страх, когда к нему пришли Савинков с Черновым. «Евно, – сказал Чернов. – Все мы знаем тебя и не верим в распускаемые Бурцевым слухи. Он никогда не ходил по лезвию ножа. Ты ответишь ему?»
Но что он мог ответить? Не им было сказано: «И отдам их на озлобление и на злострадание, во всех царствах земных, в поругание, в притчу, в посмеяние и проклятие во всех местах». Иегова это сказал устами Иеремии! «И пошлю на них меч, голод и моровую язву, доколе не истреблю их с земли, которую дал Я им и отцам их».
Азеф закашлялся и снова протянул руку к стакану.
– Кровь, – пробормотал он.
– Не надо, – уже несколько раздраженно сказал гестаповец. – Только не закатывай глаза и не впадай в беспамятство. Ты думаешь, после ваших терактов жертвы выглядели иначе? Помните, вы планировали одно время батюшку-царя при выезде бомбами взорвать? А ведь он тоже с детьми ехать собирался. Думаешь, ваши бомбы действовали бы избирательно? Царя в клочья, а детишек не тронет? Ладно, Евно Филиппович, у нас с тобой нет времени. Речь идет о сотрудничестве. Да или нет?
Нет, и все вернется на круги своя. Сейчас он скажет «нет», и его вновь приведут на штрафной двор, краснолицый унтершарфюрер прикажет снять с себя одежду и проследит, чтобы Евно аккуратно свернул все, ведь вещи не должны напрасно пачкаться и мяться, а прекрасный костюм Азефа серой английской шерсти мог еще послужить возрождению фатерланда, как служили уже еврейские лавки, магазины и предприятия, национализированные рейхстагом. Потом пузатого, с обвисшими боками и морщинистым лицом Евно Азефа проведут к ближайшему штабелю, в глубине которого кто-то еще плачет и вздыхает, заставят уложить на верхний голый труп ряд дубовых поленьев, полить их тягучим и жирным, как время, керосином и лечь на поленья на живот, вытянув руки по швам. Когда он все это исполнит, краснолицый унтершарфюрер кряхтя, залезет на шаткий еще дышащий жизнью штабель, встанет над Евно Азефом, наклонится, беря у товарищей карабин, и щелкнувший затвор оповестит Евно о том, что черный зрачок дула уже, прищуриваясь, ищет место в его седом и лохматом затылке, и до Вечности остаются мгновения, которые становятся все короче и короче… «И придет на тебя бедствие; ты не узнаешь, откуда оно поднимется, и нападет на тебя беда, которой ты не в силах будешь отвратить, и внезапно придет на тебя пагуба, о которой ты и не думаешь»… Страх снова липко и вонюче проступил на теле Азефа. Евно не был готов к смерти.
Не поднимая седой головы, он снова сказал:
– Да!
Снова? Да, да, да! Первый раз он сказал «да» несколько десятков лет назад, когда согласился сотрудничать с охранкой в России. Только тогда было иначе, тогда он был молод и полон надежд, никто не гнал его на страшный своей недавней прошлой жизнью штабель, в котором умирающая древесина смешалась с уже мертвой плотью, а души, покинувшие тела, все кружили над этим штабелем, точно чайки, покидающие океанские волны лишь с началом шторма. Тогда было все по-другому. Тогда это он сделал сам… Азеф допил «сельтерскую» из стакана и поднял глаза на своего мучителя, ставшего теперь обязательным собеседником на все время, которое было оставлено ему судьбой. Какой он молодой! Совсем еще мальчик. Судя по интеллигентности и напыщенной значительности, институт, наверное, недавно окончил. Господи, что же это делается с людьми? Что это делается с нами?
Евно Азеф судорожно вздохнул.
Похоже, что гестаповец не сомневался в ответе. Он пододвинул к плачущему Азефу бланк, заполненный странной затейливой готикой, похожей на иероглифы, достал из кармана кителя «вечное перо» и с деловитым спокойствием и сухостью сказал:
– Тогда оформим твою подписку о сотрудничестве.
Второй раз в жизни Азеф оформлял подобную бумагу. В первый раз это вызвало в его душе трепет, почти сексуальный и близкий к оргазму восторг, сейчас породило безразличную пустоту, ибо оформление бумаг было всего лишь чертой, в третий раз отделившей его прошлую жизнь от неведомого, но почти предсказуемого будущего, в которое вновь вторгалось уже забытое прошлое. От прошлого пахло порохом и кровью. Азеф взял «вечную ручку», открыл перо и, не поднимая глаз, спросил:
– Кем мне подписываться? Йоганном Рюгге или Евно Азефом?
Гестаповец засмеялся.
Он смотрел, как Азеф, ворочая непослушными толстыми губами, читает текст обязательства. Этот старик вызывал в молодом немце чувство почти мистического удивления. Перед ним сидел человек, который предал своих товарищей по борьбе, и сделал это не из-за того, что боялся боли и смерти, не из-за того, что его пытали, заставляя признаться во всех мыслимых и немыслимых грехах. Нет, перед ним сидел тот, кто сделал из своего предательства возбуждающую своим азартом игру, возведя ее, таким образом, на христианский уровень. Если следовать букве текста, то ведь и Иуда всего лишь выполнял правила установленной однажды игры. По сути, это был мистический обряд, или, как говорят сами иудеи, гезера, в которой страшным образом все случайности сплетены в единую нитку рока.
Сидящий перед Азефом немец по складу своего ума был близок к гончаровскому Штольцу, кризисы, поразившие Германию, и пришедшие с кризисами социальные беспорядки раздражали его, как дворника раздражает промасленная салфетка от пирожка на только что выметенной мостовой, как раздражает вышколенного лакея пятно подливки на крахмальной скатерти обеденного стола.
А перед немцем сидел человек прошлого, обладающий смешанной ментальностью Робеспьера и Каина, человек, у которого не было будущего, да и в прошлом оставались лишь взвихренные обломки отечества, докатившиеся до Германии кровавыми вихрями Веймарской республики. Гестаповец не видел пользы в разрушенном временем человеческом духе, еще сохранявшемся в бесформенном теле человека, который лишь условно мог считаться живым, но он свято выполнял приказ, полученный от своего руководства.