Муравьиный бог: реквием
Шрифт:
– Да.
– Не видить бабушка, ну, де? Хляжу.
– Чего, ещё?
– Исть лишний грех, а кресть на мир не ляжеть лишний, перекрестись, сказала, ну! кресть чёрта отгонят.
– Нет чёрта, ба.
– Да вон сядить.
И чёрт сидит в углу, под тумбочкой, где шевелятся тряпки.
– Всё, спатьки, Петя, я гашу.
Во всем дому она на ночь погасит свет, ещё разок из горницы уйдёт, себя перепроверить, «не дай осподь закоротить», подёргает все вилки из розеток, посмотрит, крепко ли замки, щеколды на двери. С её шагов тяжёлых легче на душе, уютней тикают часы, надёжней
– До нас-то, Петя, не дойдуть, дасть бох.
– Чего, ба, не дойдут?
– Широко здесь канал переплывать, началом линии пойдуть, до нас собаки слають…
– Ты услышишь?
– Чаво же не ушлышу-то…
И подорожником заткнет в ушах от старика, во рту от гнили – и храпит.
Собаки перекличкой в темноте с начала линии всё ближе воют, и сердце думает: идут…
– Ба! Ба!
– Чаво ты…
– Ба… Идут!..
И с подорожника шипит:
– Да шпи, ополоумный, первый чась…
– Ба… да идут!
– Не те. Ш покойников они, ш воров-то лають, шпи, во шне, быват, и шмерть прошпишь… то мало осподу приштало-то во шне? Который угорить, какой живьём сгорить, какого котик серой убаюкать.
– Какой, баб, котик… Ба!
– Чаво?..
– Какой, ба, кот ещё?..
– А то шквось штены ходить коть, какой жамок ни жапирай. На хрудь приляжить, старь, молодь – приляжить, швярнётся, замурчить и в камянь обернётся. Тяжёлый камень, не вздохнуть. Удохнешься, под утро баба хвать, а уж холоденькой ляжишь, прибрал осподь бессмертну душу.
Собаки лают, воют, дверь скрипит, из Долгопрудного бандиты линией идут, как поросей, хозяев вяжут, режут, она храпит, проснётся и бубнит за стеночкой покойник; заснёшь – и смерть проспишь, проснёшься мёртвым. Бессмертну душу в рай, жарок червям, а косточки земле.
– Петруш, жавой?
– Живой.
– Жавой, тохда вставай.
Добжанский кот гулял с тех пор участком в полной власти, пока их в доме нет, нахально на веранду заходил, с кастрюль сбивая крышки, громыхал, тянул курятину с бульона, с безделья жаб и бабочек давил, завалинкой укладывал придушенных кротов и мышек тюльки, под пугалом сидел, синичек караулил, гад такой.
Петруша шланг опять тянул, травой разматывая кольца, и, отвинтив рычаг, окатывал кота и пугало водой.
– Ты чё ж творишь, бисова сила?
– Я, ба, кота…
– Да де кота? Кота няма, а баба вся в мокре.
– А я, ба, видел, что ты там?
– Проклятый идоль. Хлаза из жопь и руки из овна.
Кота поймала на своём участке Сашка, на полосе нейтральной с рук на руки отдала, судить.
Судить затиснули в корзину, едва с шипящей мордой и когтями упихав, закрыли с бочки кругом, поясом на бантик, сверху кирпичом, к сараям унесли. В тени сиреневых кустов под верстаком за воровство, убийства и разбой, особенно за Ваську, голосованием два на одного приговорили к смерти, чрез повесить или утопить. Пока судили, кот орал как режут, выл и дрался сам с собой, спиной
За адвоката говорила Сашка. Что если всё-таки его того, то вместе будет с Васькой, раз Васька в нём, – а может, там живой?
– Ты дура, что ль?
Пока поспорили, Добжанский душегуб корзинку опрокинул и пулей сквозь садовые ряды к своей спасительной Добжанской побежал и больше в руки даже Сашке не давался, на жилы шмоть – и то не подойдёт, признал врага в лицо и власть над силой силы. Но меньше воровать и убивать не стал – хитрей, шустрее воровал, быстрее убивал. Почти догнав его Добжановой калиткой, где кот, как тень, в та-а-кой вот под доской зазор – и жив, а ты в забор и лбом, Петруша обещал ему через сомкнувшиеся доски:
– Ну ладно, сам подохнешь, крыс.
Ему, как в «Острове сокровищ», нарисовали с Сашкой на картонке круглой метку – череп, две кости, подсунули под щель Добжанского забора, и долго по соседям глупая ходила бабка с чёрной меткой, выспрашивать, чаво жа это? есь ли совесь у людей?
В пустом гнезде, приставив лестницу к стволу, повыше лестницы вскарабкавшись по веткам, нашёл Петруша сколотую Васьки скорлупу и ситечко, три чайных ложки, три гвоздя, шурупов, золотое мамино колечко, что потеряла в том… нет, в том… нет – в том ещё году.
– Ба! баб! гляди чего… в гнезде нашёл.
– Чавой-то? Ну-ка дай-ка… божички мои, не то ли, Петя?
– Мамы…
– Покойник, слышь? Колечко Маши-то! Кольцо в гнезде нашлось…
– Неть, бабочка моя…
– Чаво ж ты – нет? Не помнишь, што ль? Какое потеряла в том году, не помнить он…
– Бы бабочка моя? ну ладно, ладно…
– Иму и ладно, божи мой… А што ты помнишь, што ты помнишь, гуль ямной, чаво ты жил, скажи? Как лил да гнил… как хвощ с подъюбы до подъюбы вохрал…
– Бъять! – И от удара в гробовину лязгнуло стекло.
– Одна похоронила…
– Бъять!
– Бей, сучив коть, без памяти помрёшь, пред богом чисть и на земле не виноват… Чаво творишь?! У силы голова в кулак ушла, куда молотишь, треснет же стекло… Ну, бей, на щасье черепков в совочек заметю.
И, в кулаке тесней сжимая мамину пропажу, под крик, под стук Петруша вспоминал, как позапрошлым летом кольцо искали с папой по всему участку, за калиткой, по сумеркам, до самой темноты, и в темноте траву пятном фонарика светя. Она с крыльца на заросли крестилась, говорила:
– Осподи помилуй, не к добру…
И мама плакала, а папа говорил:
– Маруся, муравьёв-то пожалей, тебе кап-кап, а им потоп. Найдём.
И вот нашли.
Нашёл и думал, как бы маме с папой показал сейчас кольцо, и с любопытством наблюдал, как подоконником от стука ползёт на край её пиалка с киселём.
Вся вишня кончилась, и, выплюнув последним камушком на блюдце в вишнёвый холмик черепков, Петруша тюкнул пальцем в сладко-терпкий сок и, палец облизнув, собрав с тарелки остальные капли-лужи, проголодавшись, через стол на папу посмотрел.