Мурлов, или Преодоление отсутствия
Шрифт:
– Да, и эта черта мне в нем нравится. Тебя удивляет это?
– Нисколько.
– Раз он нехороший человек, от него не надо ждать подлости или предательства, так как ничего, кроме подлости и предательства, он совершить и не может.
– Да, Сократ, так ты скорее достигаешь личной свободы.
– Верно, Ахилл. Стоит мне освободиться от обязательств по отношению к тому же Метробию, стоит мне наплевать на то мнение, которое он имеет обо мне, и я тут же становлюсь свободным и от Метробия, и от его мнения обо мне, и от своих ожиданий по отношению к Метробию и его мнению, и от переживаний по поводу моих несбывшихся ожиданий,
– Ты всех людей считаешь нехорошими, Сократ?
– По отношению ко мне? Наверное, да. Во всяком случае, если кто-то не делает мне зла, это для меня уже благо, а если кто и делает мне зло, оно мне не вредит, так как я уже приготовился принять это зло спокойно.
– Ты подразделяешь людей на нехороших по отношению к тебе, а еще – по отношению к кому?
– Ты смотри, не я спрашиваю его, а он меня. Тебя никогда не было среди моих собеседников, но ты пользуешься моими испытанными приемами, – сказал Сократ. – Еще – ко всем остальным, так как в мире есть только они и я, третьего не дано. Во всяком случае, третье – не для меня.
– Ты хочешь жить, Сократ? Ради чего ты живешь?
– А вот это удар ниже пояса.
– Почему же ниже пояса? Ведь я для тебя такой же нехороший человек, как все.
– Такой же, да не такой же, – устало сказал Сократ. – Дело в том, что вопрос этот к людям не имеет никакого отношения.
– Почему же тогда ты сам спросил меня об этом?
– А ты имеешь какое-то отношение к людям? – насмешливо поглядел на меня Сократ. – Когда я сказал, что видно неправильное мнение всех тех, кто думает, будто смерть это зло, я опять же имел в виду мнение людей, которые постоянно и во всем лгут друг другу и сами себе. Раз они лгут, значит, и это утверждение, что смерть есть зло, – ложно. Выходит, для них она – благо. Но разве может быть благом для человека смерть, то есть отсутствие всякого блага?
– Смерть неосязаема, Сократ. Поверь мне. Осязаемо расставание с жизнью, но не так, как оно представляется по ту сторону занавеса. Ты не учитываешь, что есть еще благо после смерти? Вспомни, что говорил Пифагор.
– При чем тут Пифагор? Я одно знаю твердо: после смерти человека нет, а если и есть, то я его, увы, ни разу не встретил. О присутствующих мы не говорим.
– Они боятся до смерти твоих вопросов даже после смерти, – пошутил я.
Сократ задумчиво глядел на залитый солнцем пустынный дворик.
– Ни одной тени. Ни одной, – пробормотал он. – Скоро там не будет и моей тени, когда я стану пересекать его, а что изменится?
– Твоя тень, Сократ, и тень твоего плаща накроет все человечество, поверь мне, раз я из Сирии.
– Этот плащ, увы, никого не спасет от сомнений, а это для многих хуже смерти, Ахилл.
– Он даст единственное благо, которое ценишь ты, – знание.
Сократ ничего не ответил мне. Он, похоже, стал сомневаться и в этом.
– Странный сон приснился мне на днях, Ахилл. Будто я бреду в болоте по пояс среди зонтиков не то зеленой, не то белой, похожей на укроп травы. А на берегу много граждан, все праздны, тычут в меня пальцами и смеются. Меня смех толпы не смущает, но эта трава… Что это за трава?
– Это цикута, Сократ. Болотный укроп.
– Да, Ахилл, ты прав: взял в руки лук – жди стрелу в спину.
– А сейчас что ты увидел в небе, Сократ?
– Все мы, Ахилл, отражаемся в небесах, как в зеркале, и поверь мне, это зеркало не кривое.
– Почему ты ничего не записываешь, Сократ?
– А Платон зачем? С падежами у меня нелады: из всех знаю только один – падеж скота. Да и звуки голоса рядом с буквами – все равно что живые птицы рядом с их чучелами, – Сократ (заметно нервничая) постукивал и пощелкивал по столу карточкой, с одной стороны черной, с другой белой. – Погоди-ка, я на минутку до ветра, пос-смотрю, какой он там сегодня, – он бросил карточку на стол и вышел. В дверях бросил с укором, непонятно кому:
– Вот ведь жалость, жизнь прошла – без футбола и оперетты!
Я, признаться, опешил, услышав такое, взял в руки карточку, и в это время в кладовке что-то загрохотало. Послышался испуганный возглас Метробия. Я встал посмотреть, что там.
Метробий, испуганно глядя на меня, держал в руках кубок. На полу в луже горького вина валялись осколки кувшина, на которых, казалось, навек отпечатались метробиевы слова: «Какая жалость!»
– Ну-ка, что там у тебя? – я взял кубок у трактирщика. Тот нехотя выпустил его из рук.
– Это Сократ заказал, – промямлил он.
«Значит, все», – решил я.
Мне было теперь все равно – жить или умереть. Должен быть переход из одного состояния в другое, коридор, наполненный болью и сожалением или, напротив, спокойствием и блаженством, но я не видел этого коридора, не чувствовал его, не верил в него, и знал я только одно – сбылась моя мечта, единственная мечта всей моей жизни – спасти Сократа, спасти его от позорной и мучительной смерти. Я был убежден, что не было никакого суда, не было никакого приговора («Верховного суда»!), не было душещипательных и душеспасительных разговоров Сократа со своими друзьями и недругами перед тем, как он выпил яд. Это всё выдумки журналистской братии. Наглая ложь, настоянная на столетиях людского безразличия. Его отравил в кабаке Метробий, а самого Метробия потом утопили в бочке с его же вином.
Откуда вот только Горенштейн узнал о моем тайном желании, как проник он в него?.. А почему – он в него, это мое желание проникло в него самого, вот так и узнал.
Я сделал два глотка из кубка, повернулся и глянул в напряженные глаза Метробия. Тот тут же потупился, но я успел заметить в нем смятение и страх. И тогда я схватил Метробия за жирное мягкое лицо, запрокинул голову и влил содержимое кубка ему в рот. Он захлебнулся и стал хрипло кашлять. Я оттолкнул его, и он осел на пол бесформенной кучей, в которой от человека остался только слабый плаксивый голос.
– Я не хотел, – догадался я по прыгающим губам трактирщика.
– И я не хотел. Мы оба этого не хотели, – сказал я и вышел вон.
Снаружи были только раскаленные камни, которые при всем желании невозможно превратить в хлеб. На эти камни меня и вырвало, на них я и лег, и провел какое-то время в безумной, переходящей в наслаждение, боли.
Последняя мысль, которую еще озаряло яркое солнце, была очень четкая и спокойная, как тень: цикута была для Сократа. И меня наполнила безмерная радость, причина которой была выше моих сил, и она тихо опустилась куда-то вглубь меня вместе с солнцем, которое, как я чувствовал, не хотело садиться раньше времени.