Мусоргский
Шрифт:
Театр-цирк, где шли первые представления «Русалки», сгорел несколько лет назад. Его отстроили вновь, он стал называться Мариинским. По-прежнему там шел балет в очередь с оперой. По-прежнему оперы западные занимали первое место.
И вот, после годов забвения, решили возобновить «Русалку». Потому и возобновили, что публика жаждала русских творений.
Автор от этой затеи ничего для себя не ждал. Декорации были пущены в ход те же убогие, костюмы – такие же затасканные, бутафория – столь же нелепая. И то же, казалось, равнодушие должно было встретить возобновленную, но не обновленную
Он до крайности удивился, когда ему сообщили, что билеты на первое представление раскуплены за два дня.
Не питая больших надежд, со стесненным сердцем отправился Даргомыжский на спектакль. Перед ним снова вставали тягостные картины неудачи, постигшей его в свое время.
Театр был полон, и там царило оживление непривычное. В ложе, которую получил автор, сидели балакиревцы. Даргомыжский позвал их из вежливости, хотя критики их опасался не меньше, чем суда публики.
Не так давно, у Людмилы Ивановны, где он стал бывать теперь часто, речь зашла о «Русалке». Признавая ее достоинства, Стасов доказывал, что в ней есть и банальности. Даргомыжский слушал насупившись, затем рассердился и пошел к роялю.
– Это, что ли, банально? Или вот это? – с раздражением спрашивал он, играя отдельные места.
Стасов отвечал, не колеблясь:
– Да, Александр Сергеевич, тут чуть-чуть пахнет итальянщиной, как вы сами этого не признаете? Ведь вы другой теперь, наш или почти наш, вам самому все должно быть видно.
– Нет, этого видеть я не желаю! – с сердцем ответил Даргомыжский. – Я «Русалку» свою люблю по-прежнему и считаю суд общества несправедливым.
– Да-да-да, – горячо подхватил Стасов, – общество вас не поняло, это верно, и это позорит наше искусство. Но недостатки при всем том недостатками остаются.
Опустив крышку рояля, автор "решительно встал.
– Нет, вы понимаете, этак, я так… Смысла нет спорить. – И отошел.
В тот вечер ему стало особенно горько. Он был достаточно прозорлив, чтобы понять, что будущее – за этой молодой, быстро растущей группой. Если передовые в музыке люди «Русалку» его отвергали, что тогда говорить о других!
И вот балакиревцы сидели в одной ложе с ним и шумно переговаривались.
– Публики-то, публики! – заметил Стасов. – Давно подобного не было. И возбуждение какое, поглядите!
В самом деле: театр был так оживлен, как будто все ждали сегодня чего-то особенного.
Однако, когда дирижер занял место и началась увертюра, возникла полная тишина.
Увертюру восприняли так, точно она нечто новое открыла, чего никто прежде не слышал, нечто такое, что каждому мило, понятно и близко.
«Что же это такое? – с волнением спросил себя автор. – Почему то, что прежде оставляло слушателей равнодушными, сегодня доходит до всех?»
Внимание публики, ее отзывчивость заставили сердце Даргомыжского забиться сильнее.
Как только растаял последний звук увертюры, весь театр начал аплодировать. Аплодировали верхние ярусы, ложи, партер. Капельмейстер уступил настояниям публики и встал со своего места.
Стасов, чуткий до всякого впечатления публики, сказал, схватив автора за руку:
– Помяните мое слово, Александр
– Какой там подарок! – проворчал тот. – Только бы провала не было…
Но он сознавал уже, что пришла удача. Откуда пришла, какие силы ее принесли, Даргомыжский не мог себе объяснить. Удача росла от сцены к сцене, от картины к картине. То, что прежде оставляло всех безучастными, теперь вызывало бурю восторга. То, чего прежде не замечали или в чем видели лишь смешную сторону, теперь трогало искренностью своего музыкального воплощения и вызывало ответные чувства публики.
Балакиревцы торжествовали, точно это была победа не только автора, но и их. Забыты были несогласия, да и Даргомыжский тоже не помнил ни иронических замечаний, ни претензий к нему. В минуту успеха хотелось иметь союзников, ощущать их возле себя, и он был счастлив, что рядом сидят талантливые, энергичные люди, за которыми будущее и которые сегодня считают его своим.
– Что ж это такое, господа? – спрашивал он, сияя от радости. – Что такое с публикой произошло? За что же она меня обижала прежде?
Даргомыжский не ждал ответа, не требовал его. Он сам понимал, что это, быть может, другая публика и что время пришло иное и созрели в обществе силы, которым дорого национальное искусство. Они не склонны кидаться на любую заграничную приманку – им, наоборот, стали нужны творения народного русского гения, и всё, в чем есть хоть капля народного, они поддержат со всем энтузиазмом и пылом молодости.
Балакирев, опытный в обращении с публикой, сказал:
– Надо на вызовы выйти, Александр Сергеевич.
Даргомыжский еще раз посмотрел на своих друзей, ожидая поддержки. И, когда Мусоргский, Стасов, Кюи подтвердили, что выйти на вызовы надо, он поднялся, подчиняясь необходимости.
Его появление на сцене было встречено аплодисментами не только зала, но и всех певцов. Даргомыжский с достоинством поклонился, хотя сердце его в эту минуту разрывалось от радости.
Он пошел за кулисы, но, не пройдя и нескольких шагов, принужден был вернуться.
И еще несколько раз он возвращался. И в следующем антракте выходил к публике снова. Он благодарил и обнимал артистов – Платонову, Комиссаржевского, Леонову, Осипа Петрова, – которые своим любовным отношением к делу, своей преданностью спасли оперу от забвения и донесли до нынешних дней.
– Победа полнейшая! – встретил его в ложе Стасов. – Теперь уже не затрут и не задвинут – зрители не позволят. Вот что значит общественное мнение, господа! – сказал он торжествуя.
Автор наконец уверовал в то, что опера его спасена.
На следующее утро Даргомыжский долго ходил по комнатам своей квартиры и мысленно переживал вчерашний триумф. Он переживал его во всех подробностях; каждая вспоминавшаяся деталь была мила его сердцу.
Он ждал вестей, и вести шли отовсюду. Уже второе представление спектакля «Русалка» объявлено и билеты вновь расхватали. Говорят, что сколько бы теперь спектаклей ни объявили, все равно театр будет полон. Петербургская публика только и толкует, что о «Русалке», точно это рождение оперы, а не воскрешение ее из небытия.