Мужики и бабы
Шрифт:
– А ежели он не кулак? – азартно, распаляя себя, спрашивал Бородин. – Тогда как?
– У нас есть пленум Совета, группа бедноты, партячейка, наконец. Если все они проголосовали, определили, что хозяйство данного лица является кулацким… То какой после этого может быть разговор? – накалялся и Зенин.
– Если вы сами судите, не спросясь мира, то сами и приводите в исполнение свои постановления. Я вам не исполнитель.
– То есть как? Вы хотите сказать, что отказываетесь выполнять постановление Совета? – Сенечка аж привстал над
– Кто кулак, а кто дурак – определяет сход, а не группа бедноты. – Бородин покосился на Тараканиху да на Якушу Ротастенького.
– Было да сплыло такое правило, хватит резвиться кулакам и подкулачникам. Теперь мы хозяева! Беднота и актив! – крикнул Якуша со скамьи.
– Вот вы сами и ходите, кулачьте. А нас за собой таскать нечего. У каждого своя голова на плечах.
– Так, ясно. Разговор на эту тему дальше вести бесполезно! – сказал Зенин, и Кречеву: – Павел Митрофанович, поставьте перед ним конкретное задание и предупредите насчет ответственности…
– Андрей Иванович, мы тебя позвали, чтобы включить в список по раскулачиванию. Как представителя середнячества, председателя комсода то есть, – сказал Кречев.
– Напрасно звали. Кулачить я не пойду.
– Я тебя лично прошу подумать хорошенько, прежде чем отказываться.
– Спасибо! Твои личные просьбы вон на пОгори дымом обернулись.
Кречев налился кровью и расстегнул ворот гимнастерки, словно ему душно стало.
– Ладно… Тебе этот отказ боком выйдет.
– Ну чего ты уперся как бык? – сказала Тараканиха. – Не ты первый, не ты последний. Кабы без тебя не пошли кулачить – тогда другое бы дело. А то ведь все равно пойдут и без тебя.
– Вот и ступайте…
– Андрей Иваныч! Ты, поди, думаешь, что мы своих пойдем кулачить? – пропищал Левка Головастый. – Нету! Нас в другие села пошлют, а тех – к нам.
– Никуда я не пойду, – уперся Бородин.
– Ладно. Так и запишем, – сказал Зенин. – Но имейте в виду, чикаться с вами больше не будем. Привлечем к ответственности за отказ от содействия властям и посадим.
– Всех не пересажаете!
И – ни здоров, ни прощай – повернулся и ушел, будто и не люди сидели здесь, а так, какие-то шишиги.
Селютан ждал его на улице, подался к нему от палисадничка, возле которого стоял, прислонясь спиной к дощатой изгороди, – заглядывал в лицо, отгадать хотел – как он? что? Принял это сатанинское приглашение или отказался?
– Ну чего ты на меня посматриваешь, как нищий на попа: подаст или нет? – бросил раздраженно Бородин, отходя подальше от сельсовета.
Федорок, тяжело и часто шмыгая валенками, поспевая за Бородиным, довольно изрек:
– Вижу, что отказался. Молодец, Андрей, еш твою корень!
– Посадить грозились… А я им – всех не пересажаешь…
– Имянно, имянно! Эх, знаешь, что? – Федорок поймал его за рукав: – Давай выпьем!
– Ты что, сбрендил? Ноне сочельник. Я зарок дал – до звезды ни есть, ни пить. И так уж опоганились совсем. Надо и о боге
– Тады сходим в поле, зайчишек погоняем. Вернемся по-темному – и не заметим, как день пролетит и запрет на еду отпадет.
– Не могу, Федор. Братья ко мне придут. У меня тут свой совет. Так что не могу…
– Эх, дуй тебя горой!.. – с досадой и тоской в голосе выругался Федорок. – Чего ж мне делать? Куда деваться? Посоветуй хоть, как мне с зятем-то? Что им ответить?
– Да пошли ты их к…
– Да, да. Ты прав. Пошлю я их подальше. А посадят – ну так что ж? Семи смертям не бывать, а одной не миновать. Эх!.. – И опять длинно, заковыристо выругался.
Пришел домой мрачный и решительный, с порога позвал кобеля. Тот явился одним духом – из защитки вынырнул и, отряхивая с шерсти соломенную труху, весело и преданно уставился на хозяина: «Ну, чего будем делать?» – спрашивал и скалил пасть, улыбался.
– Счас в поле пойдем, зайцев гонять. Сиди тут и жди, – строго наказал ему Федорок.
Собака моментально уселась на ступеньку и визгливо от нетерпения тявкнула.
– Счас, счас, – успокоил ее Федорок и скрылся в сенях.
Дома его ждали: хозяйка с дочерью сидели за кухонным столом, прямо у дверей, и обе встали при появлении Федорка. Авдотья, в грубошерстной черной кофте и в черном платке, горбоносая и длиннолицая, смахивала на монашку перед иконой, того и гляди, закрестится – и рука занесена с троеперстьем; дочь – полногрудая, круглолицая, с потеками от слез на белых ядреных щеках, часто моргала влажными бараньими глазами, готовая в любую секунду пустить новые ручьи слез.
– Ну, чего уставились? Думали – и меня забрали? Вот дурехи, – обругал их несердито Федорок, проходя в горницу, отгороженную невысокой дощатой перегородкой от передней.
– Дык чего сказали-то? Выпустят его, али как? – спросила сама.
– Ага, выпустят… После дождичка в четверг…
Дочь громко всхлипнула и заголосила тоненьким голоском.
– Отложи на завтра. Не то все слезы израсходуешь, – крикнул ей Федорок из горницы, проходя к дальней стенке, где висело ружье с патронташем.
Собственно, горницы никакой не было – отгороженная половина кирпичного дома смахивала скорее не то на валеную мастерскую, не то на дубильню. В углу, возле грубки, стоял огромный чан с квасцами, от него – во всю стену, до окна, дощатый верстак, на котором Федорок и овчины дубил, и строгал, и паял, и выделывал кожу. На полу валялись обрезки валенок да овчин, стружка. Даже деревянная кровать с высокими спинками была завалена свежевыделанными овчинами красной дубки. Посреди этой большой несуразной комнаты стоял дубовый толстоногий стол, ничем не покрытый, вокруг него табуретки, а еще скамьи вдоль стен. Вот и все убранство горницы. За этим столом было выпито столько водки, что она не уместилась бы и в чане. Случалось, что скорый на проделки Федорок не раз запускал медную кружку в чан за квасцами.