Мужики и бабы
Шрифт:
Мария перевела дух, словно после перебежки, потом расправила плечи, подтянулась, как солдат в строю, и твердым голосом отчеканила:
– Митрофан Ефимович, я не буду завтра возглавлять эту группу.
– Почему? Это еще что за чепуха? – Тяпин глянул на инструктора и покраснел. – Ты что, Маша, не в себе?
– Я не пойду раскулачивать. – Она тоже вся раскраснелась, и глаза ее смотрели на них строго и возбужденно.
– Ты что, против линии партии? – спросил Тяпин с испугом.
– При чем тут линия партии? Я не хочу выбрасывать
– Ну, знаешь, Маша! Эти твои штучки надоели. На этот раз твои капризы добром для тебя не кончатся. Распустилась, понимаешь, – Тяпин обрел наконец уверенность в себе и сделал строгое лицо.
– Интересуюсь, вы что же это, по убеждению отказываетесь или по стечению обстоятельств? – спросил приезжий инструктор, кривя в усмешке сухие нервные губы; он был строен, еще не стар, с короткой стрижкой седеющих волос, в суконной защитной гимнастерке и в щегольских сапожках. Только шпор еще не хватало для полного комплекта…
– Я считаю – война с малыми детьми, со старухами и со стариками не доставит чести бойцам революции, – волнуясь и загораясь до блеска в глазах, до дрожи в голосе, ответила Мария.
– Вон как! – иронически поглядывая на нее, протянул приезжий инструктор и, поскрипывая сапожками, вразвалочку двинулся к ней, сардонически усмехаясь: – А про кулацкие обрезы вы не слыхали? Про гибель активистов и селькоров вы тоже ничего не знаете?
– У нас таких случаев не было. А если они и были в других местах, так это еще не повод для расправы с невинными детьми, пусть даже и зачисленными по кулацкой линии.
– А вы ничего не слыхали про теорию и практику классовой борьбы? Вы думаете, с нашими детьми считались в гражданскую войну? Не выбрасывали их из домов и не рубили шашками только за то, что они Комиссаровы дети?
– Во-первых, у нас теперь не война, а во-вторых, повторяю, дети Алдонина не виноваты в том, что пострадали дети какого-либо красного комиссара. И оттого, что кто-то пострадал, я не стану выбрасывать на мороз этими руками, – Мария растопырила пальцы и потрясла поднятыми руками, – детей Алдонина, Клюева, Амвросимова и кого там еще. Не стану! Мне такой оборот классовой борьбы не подходит. Я не хочу в такой рай, который создается подобными методами! Не хочу! И возвращаю билетик обратно, как сказал Достоевский.
– Если вы заодно с этим мракобесом Достоевским, то нам вместе с вами делать нечего. Кладите партбилет! – Последнюю фразу инструктор произнес угрожающим тоном, словно команду подал.
Но Мария поглядела на щеголеватого полувоенного долгим взглядом сощуренных потемневших глаз и спокойно сказала не ему, а Тяпину:
– Партбилет я отдам, кому положено, если спросят. А вам, Митрофан Ефимович, я кладу заявление об уходе с работы.
– Ну и клади! – озлобился Тяпин. – Тебе уж давно пора выметываться из райкома. Скатертью дорога.
– К-кулацкие прихвостни, – процедил сквозь зубы приезжий инструктор вслед Марии.
Вот
– А… чему быть должно, того не миновать, – произнесла она вслух, оказавшись на улице.
Морозный ветерок холодными иголками легкой поземки ударил ей в лицо и в шею, она перевела дух и только тут спохватилась, что вышла враспашку. Застегнулась, завязала пуховый платок узлом на груди…
Осмотрелась… Куда идти? Было уже поздно, во многих домах погашены огни, на пустынной сельской улице – ни души. Стояла мертвая тишина, лишь улавливалось легкое шуршание поземки о крышу да раздавался отдаленный одинокий собачий брех, словно доносился из преисподней. Дома теперь гости – Михаил приехал, а ей что за веселье? Утром проснется – куда идти? Что делать? У Бородиных ей теперь не житье. А в Тиханове делать нечего. Теперь только туда, к нему. Он – единственная отрада ее и спасение. К Мите!
Она шла по ночной и скучной зимней дороге и живо воображала себе, как напугает бабку Неодору своим поздним приходом, как прильнет к нему, прижмется всем телом и успокоится. «Ах, Маша! Милая Маша! – скажет он, радуясь. – Какая ты умница, что так сделала». И она ему скажет: «Я это сделала ради тебя. Я не могу без тебя. Я люблю тебя». И заплачет. И он станет утешать ее: «Глу-упая, успокойся! Радоваться надо, а не плакать. Мы славно заживем с тобой». И ей сделается хорошо, и она успокоится и уснет.
Все так и было, как она воображала себе, – и бабка Неодора испуганно лепетала за дверью:
– Что ты, Христос с тобой, в такую темень? Ай беда стряслась?..
И не удержалась она, расплакалась от расспросов у самого порога; и он обнимал ее, утешая, целовал в холодные губы, в мокрые щеки, в глаза. Когда же она сказала, что пришла к нему навсегда, что ушла с работы и что жить ей больше негде, он даже крикнул с притворной строгостью:
– Да что ж ты прямо не сказала? Чего нам в сенях-то хорониться? Пошли, жена моя, в светлую горницу, я тебя гостям так и представлю.
– Каким гостям? – испугалась она.
– Да все друзья наши… Роман Вильгельмович, Костя да Соня Макарова.
– Погоди ты, ради бога! Дай хоть я слезы вытру, в себя приду…
– Глупая, в слезах-то лучше… Люди сходятся и живут не столько в радости, сколько в муках.
– Типун тебе на язык!
– Пошли-пошли!
Он почти силой втащил ее в горницу и сказал от порога:
– Поздравьте нас, други. Вот – жена моя! – развязал платок на груди ее, снял пальто и, обнимая за плечи, провел к столу; она смущенно улыбалась, пожимая протянутые к ней руки.