Мужики и бабы
Шрифт:
– А что ж он нам не сообщил? – удивленно спросил Кадыков.
– Потому что он сам был не вешай ухо, – ответил Вася. – Этот ветеринар был дошлый мужик. Он решил выведать во что бы то ни стало, где Жадов хранит свое добро, и потом взять его за жабры.
– Откуда ты все это знаешь? – спросила удивленно Надежда.
Вася лукаво усмехнулся и выпустил пухлый клуб дыма:
– Его напарник был моим приятелем.
– И твой приятель следил за ветеринаром? – спросил Кадыков.
– Мой приятель следил за тем и за другим. Я сам хочу знать тайники Жадова, у нас с ним особые счеты.
– И что же узнал твой приятель? – спросил Кадыков.
– К сожалению, не самое главное… Но узнал, что ветеринар выследил, открыл это место. И предъявил Жадову счет. Тот принял его условие.
– Какое
– Затребовал триста рублей чистыми, иначе – донос. Мне, говорит, чужое не надо. Отдай, мол, за мои дрова хоть треть.
– А что Жадов?
– Согласился отдать. С тем и пригласил его на базар в Тиханово.
– Все это очень может быть… Но я не вижу доказательств, – сказал Кадыков.
– Погоди… Появятся и доказательства. А теперь слушай дальше. Ветеринар приехал на базар якобы для того, чтобы продать кожаную тужурку. Допустим, он ее продал. Тужурка стоит от силы сорок рублей. А ветеринар в шинке у Нешки Орехи похвастался, вынимал из кармана целую пачку червонцев. Вон Федька вам может рассказать. Где он? Маклак! – закричал Белоногий.
– Лошадь на полдни угнал, – сказал Андрей Иванович.
– А кто еще видел ветеринара в шинке? – спросил Кадыков.
– Там много народу было, в карты играли. Это установить – пара пустяков. Труднее узнать другое – где был этот ветеринар целый день?
– Никто его на базаре не видел? – спросил Кадыков.
– Появился он только под вечер возле коопторга без куртки и пьяный. Песни играл. Потом зашел в шинок к Нешке и еще добавил… Ну, а что было дальше – кто его встретил в овраге, с кем? Неизвестно. Одно я только хорошо знаю – он требовал денег за свое молчание. Ему дали эти деньги, и он замолчал навеки.
– Когда ты успел все это узнать? – спросил Андрей Иванович.
– С утра пораньше, – ответил Вася.
– Извини, – сказал Кадыков, – но твоего приятеля я должен вызвать на допрос.
– Повремени малость. Он слишком на виду, – сказал Вася. – Иначе всю операцию погубишь.
– Да что у вас за операция?
– Мы и лошадь Андрея Ивановича засекли…
– Кобылу? – аж привстал Андрей Иванович.
– Да, твою кобылу. На ней Жадов приезжал в Елатьму. Но где он ее прячет, пока неизвестно. А брать Жадова надо только с поличным. Иначе вывернется. В Ермилове у него ничего нет. Он живет чисто. Дайте нам еще неделю срока… Мы вам пошлем сигнал и навалимся на него сообща.
– Ладно, – сказал Кадыков. – Подождем.
12
Накануне Петрова дня Тиханово пробуждалось в великих хлопотах и сборах; лишь только отогнали стадо, пропели пастушьи рожки, улеглась пыль на дорогах, как захлопали двери амбаров и кладовых, заскрипели половицы в чуланах да в подвальных погребах – бабы носились как шатоломные, собирали до кучи на разостланные брезенты чашки да ложки, корчаги с топленым маслом, копченые окорока, завернутые в чистые рогожи, головки сахара, сыра, мешочки с пшеном, солью, жестяные банки с чаем, корзины с картошкой, свежие огурцы, ковриги хлеба и наконец кадушечки со свежей бараниной, насухо пересыпанной солью, еще не успевшей пустить густой и прозрачный сок. Все лучшее, что накоплено за долгие зимние да весенние месяцы, что хранилось под семью замками, – все это пущено теперь в расход. В луга едем, на сенокос! А мужики с ребятами выкатывали телеги на открытые подворья, несли лагуны с дегтем, вынимали чеки, откатывали колеса и поочередно, оперев тележные оси на подставленную дугу, смазывали их густым и блескучим на солнце дегтем. Дорога дальняя, катитесь, милые, веселее! И не успеешь толком сообразить что к чему, как – смотришь – уже поставлены в тележный задок сундук с продуктами и кадка с мясом, засунуты косы, плотно обмотанные мешковиной, уложены грабли, вилы, треноги с котлом и чайником, топор, веревки – целый воз добра! Накрыли его брезентом, накинули ватолы да шубняки для подстилки. И вот она, родимая, без стука и скрипа выкатилась из ворот, готовая двинуться в древний путь, проложенный десятками поколений предков, на истовый, хмельной работный праздник сенокосной поры. Выедут со двора, остановятся посреди улицы, переглядываются, выжидают, покрикивают:
– Андрей Иванович, давай передом!
– Что вы,
– Петра, пускай своего Буланца!
– Велика честь, да лошадь мала.
– Пусть Иван Корнев трогает. У него Пегий маховитее.
– За ним не поспеешь. Он весь обоз растянет.
– Давай, Петра, выезжай. Окромя тебя некому.
– Как поедем, через Лавнинские или Шелочихой?
– Давай через Лавнинские… Или мы гати не гатили?
– Ну, тогда с богом, мужики!
– С богом, ребята! Трогай.
И пойдут, потянутся гужом один за другим по извилистой и пыльной дороге, и опустеет притихшая Нахаловка, самый молодой тихановский конец. Редкая семья не проводит своих кормильцев; на всей улице не двинутся с места только баба Васютка Чакушка со своим Чекмарем, да Гредная со Степаном, да Чемберлены – многодетная семья Вани Парфешина, в которой почему-то рождались только парни – кривоногие, голопузые забияки, вечные пастухи и подпаски.
Бородины отъехали втроем: Андрей Иванович, кроме Федора, взял с собой семилетнего Сережу, будущего дровосека и кашевара. На сенокос ехали пока одни мужики, редко кто брал с собой девчонку – чай кипятить да кашу варить. Бабы с девками потянутся на луга через неделю – сено согревать да стога метать. Тогда и гармони заиграют, гулянки вдоль реки начнутся. А пока только косьба до седьмого пота, да песни у костров, да веселые ребячьи проделки.
Сережа ехал впервые в луга. Не так чтобы в первый раз – брали его и за сеном и за хворостом, но то была обыкновенная езда – прокатишься, и больше ничего, а теперь он едет, чтобы жить в лугах, долго-долго. Он сидел посреди телеги на разостланной овчине и правил лошадью, то есть держал вожжи. Белобокая покорно шла за передней телегой, глядя в землю и помахивая темным хвостом. Отец с Федькой сидели по бокам телеги, по-взрослому, то есть свесив ноги над колесами, каждый носком дотрагивался до чеки. Сереже так садиться не разрешалось, чтобы нога в колесо не попала. Он был доволен сидеть и так – ноги под себя, потому что его разбудили рано, как большого, а сестрички его – Санька, да Маруська, да Елька все еще спали в горнице, а когда проснутся, то будут реветь и проситься в луга. Но им скажут, «вам еще нельзя, вы маленькие, вас заедят в лугах комары». Сережа был доволен и потому, что все его приятели тоже поехали в луга: и Ванька Кочан, и Васька Курдюк, и Колька Колбаса, и Баран, и Сладенький – вся Нахаловка. Они уж сговорились искать в лугах перепелиные яйца и гонять дергачей.
Когда Сережа был маленьким, он всегда спрашивал – скоро ли подойдут луга? Теперь он знал, что до лугов будет Пантюхино, потом Мельница, потом Тимофеевка, потом еще Саверский пруд, а уж потом луга, да и то сперва чужие. Наши луга были под самой рекой Прокошей. А еще дальше, за рекой и за лесом стояли три осокоря; у среднего два сука росли ниже других и в стороны, как будто он руки растопырил, а два крайних дерева похожи были на чуть согбенных странников, остановившихся, чтобы послушать друг друга. Эти осокори появляются сразу, как только перевалишь Пантюхинский бугор, и потом все время будут стоять на одном месте: хоть целый день к ним ехай и никогда не доедешь. Отец говорил, что стоят они на Муромском тракте давным-давно, еще при царице Екатерине посажены были. Сережа знал, что тракт – это большая дорога, но не понимал, почему же там стоят три осокоря, когда в песне поется: «На муромской дорожке стояли три сосны…» Он сидел и щурился от яркого, но невысокого солнца, глядел на открытые с Пантюхинского бугра далекие деревни, затененные садами да ветлами, на одинокие белые колокольни, на синие сплошные леса, подымающиеся ярусами все выше и выше до самого неба, и на тех оторванных ото всего живого, заброшенных в небесное пространство трех осокорей-странников, которые все стоят на месте и думают, потому что не знают, куда им идти. Ему хорошо было так долго и лениво глядеть вдаль, вдыхать еще прохладный, отдающий пресным запахом дорожной пыли воздух, слушать, как заливаются невидимые в небе жаворонки, как погромыхивают колеса да бренчит пустое ведро, подвязанное к телеге Маркела, и думать о том, что его сестрички, поди, уж проснулись, узнали, что он уехал в луга, и ревут, размазывая слезы по щекам.