Мужики и бабы
Шрифт:
– С репой поехали. Говорят, собирайся! Кончилась Советская власть. Переворот. Ну?
– А! – Федот тревожно вскочил, скинув с груди одеяло, и захлопал глазами: – Какой переворот, товарищ Герасимов?
– Я тебе не товарищ, а господин. Офицеры пришли, отряд Мамонтова. Видишь, полковник! – указал на Успенского.
– Вижу, вижу, – согласно замотал головой Федот. – Я сейчас, сейчас… А ты, значит, этим самым, международным агентом был?
– Давай пошевеливайся! Не то я тебе покажу агента кулаком по сопатке.
–
– Куда ж ты его от малых детей? – всхлипнула хозяйка.
– Не хнычь, – сказал Герасимов. – Никуда он не денется. Проверят его и отпустят.
– Насчет какой проверки то есть? – настороженно застыл Федот, прикрываясь штанами.
– Ты уполномоченный? – спросил Герасимов.
– Ну!
– Излишки выколачивал? А небось свой-то хлеб припрятал.
– Дак что, и новая власть требует излишки? – спросил Федот. – Тогда я сейчас, все вам покажу… И в амбаре, и в чулане. Берите, что хотите, а меня только оставьте в покое.
– Собирайся! Ты коммунист? – спросил Костя.
– Ну какой я коммунист, товарищ Герасимов… Одна дурость моя, и больше ничего.
– Пошли, пошли, – подталкивал его на выход Герасимов. – Там разберемся.
– А ты не вздумай идти по дворам, – обернулся Успенский к хозяйке. – Солдаты сразу арестуют.
– Что же мне делать с малыми детьми? – опять всхлипнула хозяйка.
– Васюта, ты мне веришь или нет? – участливо положил ей на плечо руку Герасимов. – Это ж проверка, понятно? Допрос снимут и отпустят его. Ну кому нужен твой Килограмм? Не буди детей! К стаду вернется.
– Да, да… ты не бойсь, – говорил бодро Федот. – Я ж не то чтоб с целью обогащения старался. Брал по малости. Господа офицеры разберутся. Они народ образованный, не то что мы, дураки.
Когда они вышли из избы, Мария потянула за рукав Успенского, давая знак ему остановиться.
– Иди, мы сейчас догоним, – сказала она Герасимову, и когда тот с Килограммом отдалился, добавила: – В избе брать нельзя – детей перепугаем… Надо вызывать на улицу.
– Это верно… Шуму меньше, – согласился Успенский.
Очередного члена сельской ячейки вызывали на двор.
– Матвей, выйди на минуту! – упрашивал его Костя.
– Входи в избу, – послышалось из сеней.
– Нельзя… Партийная тайна.
– Тогда говори через дверь.
– Да ты что, очумел? О партийных делах орать на всю улицу?
– Ладно, сейчас выйду, – сдавался Матвей.
Таким манером вызвали и еще двух человек. На улице им освещали фонарем лицо и говорили строго:
– Ты арестован!
Потом подносили тот же фонарь к Успенскому – высокая фуражка с кокардой, золотые погоны, портупея и борода сражали беднягу, как удар грома; понуря голову, он устало опускал плечи и покорно шел за конвоем.
Привели к школьной кладовой, отперли железную дверь, скомандовали:
– Проходи по одному!
–
– Утром вызовут… Живей, живей!
Лязгнула дверь, щелкнул нутряной замок:
– Счастливо ночевать!
Из кладовой что-то вполголоса проворчали.
– Поговорите у меня! – прикрикнул Костя.
И, отойдя от кладовой, зашептал Успенскому и Марии:
– Вот вам ключи от школы. Возьмите вино, что там осталось, и давайте в канцелярию. Вызывать будем туда. Кто экзамен выдержит, тому благодарность и стопку водки. А кто опозорится, тому порицание. А Килограмма увольнять надо. Вот проходимец.
– А ты куда? – спросил Успенский.
– Побегу за реку – что-то тех не слыхать. Чего они там валандаются? – Костя взял фонарь и помотал вдоль берега.
– Ну, атаманша, что скажешь? – спросил Успенский, беря за руки Марию и притягивая к себе.
– Никогда не думала, что так просто и уныло можно хватать людей, – сказала она с легкой дрожью в голосе.
– Ну, ну, не заигрывайся!
Он поцеловал ее в губы и, сняв фуражку, зарылся лицом в ее волосы.
– Митя, пойдем отсюда, – сказала она тихо. – Еще заметят из кладовой.
– Пошли!
Они шли быстро, втайне друг от друга думая, что идут в ту комнату только затем, чтобы взять вино и выйти на волю, на речной берег или в просторные, голые школьные классы, бродить бесцельно, бездумно взявшись за руки.
Когда он открыл дверь в комнату, пропустил ее вперед, она испуганно сказала:
– Как здесь темно! – и отшатнулась к нему.
Он одной рукой обнял ее, а другой, нащупав на дверном косяке крючок, накинул его в пробой.
– Что ты? Зачем? – спросила она шепотом, пытаясь найти рукой крючок и отпереть дверь.
– Не надо, Маша, не надо, милая! – умолял он ее и, схватив ее руку, стал целовать запястье, потом шею, волосы, щеки, приговаривая: – Я не могу без тебя, не могу… Милая.
Их губы встретились, и Машина рука повисла вдоль бедра плетью. Услыхав, как он суетливо, путаясь, расстегивал пуговицы на куртке, она воспрянула:
– Не надо! Слышишь? Не надо…
Сопротивлялась упорно и долго, пока он не выбился из сил, не отошел от нее, сердито отвернувшись к окну.
Она гладила его по волосам, как маленького:
– Смешной и глупый…
– Ты меня совсем не любишь, – глухо отозвался он. – Или я не понимаю тебя.
– Я сама лягу. Только ты не трогай меня. Слышишь? Не трогай.
– Как хочешь…
Их разбудил частый и громкий стук в дверь. Успенский, очнувшись в серой предутренней мгле, увидел кожаную куртку и офицерский френч, валявшийся на полу, и дальше к окну на стуле целый ворох белого белья. Только потом он заметил спящую рядом с ним Марию. В дверь снова настойчиво постучали. Маша испуганно воспрянула. Успенский показал ей палец: «Чш-ш!» Потом спросил: