Мужской день
Шрифт:
Переорать и переспорить Колупаева в войнушке по вопросу, кто выстрелил первый, было тоже совершенно невозможно. Ничего кроме слов «Я первый, понял?!» – он в этот момент не признавал и мог повторять это сто, двести, триста раз подряд, делая одновременно угрожающие телодвижения, которые, конечно же, приводили в трепет весь наш двор и любого человека в отдельности.
Но ладно если ты не добегал до базы или тебя, положим, убивали – еще куда ни шло. А вот если ты становился пленным...
Первым делом ты сразу попадал в тюрьму – в тот самый задний проход
они. Там под охраной часового ты сидел все томительное время до расстрела.
Но ладно расстрел!
Расстрел – это ладно! Это еще опять куда ни шло. Некоторые даже любили этот трагический момент. «Хайль Гитлер!» – истошно кричал Демочка и медленно, не сгибаясь, падал лицом вниз. Вовик же напротив распалялся до неимоверности, и расстреливать его было действительно интересно.
– Расстрелять! – скупо цедил Колупай своим подчиненным и с интересом следил за Вовиком.
– Пух! – жалостливо пулькали подчиненные, со страхом глядя в ненавидящие Вовиковы глаза.
– Не попал! – скандально орал Вовик и плевал в сторону расстрельной команды.
– Так не бывает! – в свою очередь разноголосо орала расстрельная команда.
– Бывает! – веско говорил Вовик.
И тогда к нему зловещим шагом подходил Колупай.
– Яволь, русиш партизанен! – несвоим противным голосом цедил Колупай (обычно Вовик и я играли за наших, а Демочка с Колупаем – за немцев). – Яволь, русише швайне! – говорил Колупай, поигрывая хлыстиком. – Не хочешь умирать, скотина? Мы тебе поможем!
Для начала он бил Вовика хлыстиком по щекам, но не больно. Вовик багровел и начинал сопеть.
Дальше было два варианта. Либо Колупай сладострастно втыкал в большой Вовиков живот деревянный кортик, который был у него припасен непременно, либо...
Не берусь в точности описать словами то, что происходило дальше во втором варианте.
Весь двор, затаив дыхание, следил за этим выдающимся расстрелом. За этим шедевром актерского мастерства. Люди приникали к окнам (если они, конечно, выходили у них во двор), младенцы переставали ныть у зеленой стены, где их выгуливали мамаши, собаки останавливали свой вечный бег трусцой из одного двора в другой и тихонько скулили.
Колупай выставлял длинный указательный палец (всего лишь!), затем отодвигал другой ладонью большой палец, то есть взводил курок и с таким вот взведенным пальцем наперевес медленно подходил к Вовику, которого держали по двое подчиненных за обе руки.
Мышцы Вовика страшно напрягались, и он с усилием наклонял голову вниз.
– Коммунисты не сдаются! – хрипел Вовик.
– Верю! – хладнокровно парировал Колупай и приставлял свой огромный указательный палец к большой Вовиковой голове. При этом Вовик начинал конвульсивно дергаться и хрипеть, не в силах вынести унижений и не желая покинуть эту землю безо всякой борьбы.
Затем Колупай делал губами характерное чпок, от которого я всегда крупно вздрагивал – и Вовик в последний раз дергался.
Он дергался всем телом, всеми плечами и ногами-руками, голова его откидывалась в ужасающем движении назад, а затем бессильно повисала на шее. Вовик грузно падал на колени и, страшно хрипя, валился набок.
– Унести! – брезгливо цедил Колупай.
Охрана, тяжело охая и вздыхая, тащила здоровенное тело к песочнице и посыпала Вовиков живот песком с детских лопаток.
Вовик молчал как мертвый, и охрана начинала пугаться.
– Эй, ты живой? – спрашивал его какой-нибудь самый маленький охранник, но Вовик продолжал играть свою роль мертвого тела до такой последней крайности, что даже мне иногда становилось не по себе.
Я лично не любил весь этот драмтеатр, и когда мне выпадало быть расстрелянным, просто валился без слов на землю, облегченно вздыхая.
Но вот беда! Именно я почему-то особенно часто попадался в плен. Может, меня предавал Вовик? Может, я был такой неуклюжий и тихий? Но факт есть факт – в плену я сидел настолько часто, что уже как к себе домой входил в ненавистный задний проход, и даже притащил себе туда заранее деревянный сломанный ящик из-под бутылок, чтобы было на чем сидеть.
Вообще, эту игру я, конечно, ненавидел.
В особенности за то, что приходилось есть землю. Выкручивание кистей, стояние на коленях, хлопанье по ушам ладонями, а также изощренную пытку с поворачиванием кожи вокруг запястий я выносил молча. Но как дело доходило до земли – начинал иногда даже маленько подхныкивать.
– Спокойно! – обращался ко мне Колупай. – Только без слез!
Видимо, для него этот момент был важен. Мои внезапные слезы могли все испортить.
– Ладно, – кивал я и начинал смотреть в другую сторону. Какой же грустной и противной представлялась в этот
момент вся моя жизнь! Даже любимый двор, казалось, отодвигался от меня в какую-то призрачную даль, и где-то там вдалеке, где был нормальный тихий вечер, где жила моя мама и медленно шел с работы папа – где-то там жил совсем другой мальчик, типа меня, с обычной внешностью, вполне сносной судьбой и достаточно определенным будущим.
Здесь же ждал своей участи совсем другой – издерганный, замученный, грязный от щек до ботинок и потерявший веру в жизнь человек. Ему уже было все равно. Только очень не хотелось есть землю.
– Послушай, – говорил Колупай тихим голосом. – Ты же можешь ее не есть. Если ты совсем не можешь ее есть, мы же тебя не заставляем. В таком случае мы просто выводим тебя из игры. Мы отводим тебя до подъезда, и ты спокойно уходишь домой. Ужинаешь. Пьешь чай. Читаешь книжку.
– Нет! – истошно орал я.
– Хорошо! – торжественно говорил Колупай. – Начинаем.
Мое лицо медленно-медленно пригибали к земле. Все знали, что просто брать ее руками и пихать в рот я не мог, потому что меня тошнило. Наконец Колупаев окончательно догибал меня до земли (выбирался рыхлый кусочек с более или менее чистой такой черной землицей) – и я хватал ее губами, зубами, носом и кричал утробно и страшно: