Шрифт:
Долгая любовь моя
С Робертом мы познакомились в Литинституте, где было сто двадцать юношей и человек пять-шесть девочек, так что на каждую приходилось достаточно кавалеров. Ребята были самые разные, в том числе и очень смешные. Были среди них и абсолютно неграмотные: учиться «на писателя» их посылали потому, что республике выделяли в институте сколько-то мест. Но конкурс тем не менее был огромный. Уже на следующий год после прихода в Литинститут я работала в приемной комиссии: принимали Юнну Мориц, Беллу Ахмадулину…
Жизнь в Литинституте кипела. На лестнице читали друг другу стихи, тут же оценивали все тем же: «Старик, ты гений». Особенно выделялся
Все мы были абсолютно нищими, ребята ходили – это страшно вспомнить! – в каких-то вытертых, выгоревших лыжных костюмах, рубашки у них почти всегда были застиранными. Нам всем приходилось считать деньги, кто-то брал переводы, кто-то шел в литконсультанты. Некоторые отвечали для журналов на письма графоманов, но деньги это приносило маленькие.
Роберт перешел на наш курс с филфака Карельского университета. До этого он уже пробовал поступить в Литинститут, но его не приняли – «за неспособность». Все зависело от вкусов приемной комиссии, а в нее входили разные люди. Робка смешным был: человек из провинции, боксер, баскетболист, волейболист (играл за сборную Карелии, сейчас там проходят игры памяти Роберта Рождественского). Он был буквально начинен стихами. По-моему, он знал наизусть все. Особенно к тому времени был увлечен Павлом Васильевым, Борисом Корниловым, Заболоцким, что в те времена, мягко говоря, не слишком поощрялось.
Он был плохо одет даже на том литинститутском фоне… Но выделялся своим добрым и очень внимательным взглядом.
Вот, мы учились на одном курсе, а потом, в один прекрасный день, что-то случилось. Сразу и на всю жизнь.
Поэма «Моя любовь» была опубликована еще во времена Литинститута, она сразу прославила Роберта. Как говорят, наутро он проснулся знаменитым. Но денег все равно не было. Хотя от улицы Воровского до Тверского бульвара мы иногда добирались на такси – трешку брали у мамы. У нас были повышенные стипендии, на них мы и жили. Ему немного помогали родители. Несгибаемые коммунисты: отчим – полковник, политрук, мать – военный хирург. Очень красивая, властная женщина. Настоящий отец Роберта, необыкновенно талантливый человек, погиб в сорок втором году на фронте, и молодая вдова через пять или шесть лет вышла замуж. Ее новый муж усыновил Робку, и тот очень уважал отчима и всегда испытывал к нему благодарность. Веру в рай коммунизма он впитал с молоком матери. В его ранних публикациях было много признаний в любви к Родине, к «флагу цвета крови моей». Он очень много писал о войне. Строки из «Реквиема» выбиты на сотнях памятниках погибшим во время войны. Он писал о том, что его поразило раз и навсегда.
Марлен Хуциев снимал «Заставу Ильича» и решил вывести поэтов на публику. Булат, Белла, Римма Казакова, Борис Слуцкий, Роберт, Женя и Андрей, кто-то еще выступали несколько дней подряд, вживались в зал, растворяясь в нем…
Политехнический, а ведь были еще и Лужники… Четырнадцать тысяч слушателей, толпы у касс, конные патрули… Шестидесятники читали стихи, а четырнадцать тысяч человек сидели, затаив дыхание. В то время в воздухе ощущалась нехватка поэтического слова. И не только в нашей стране. Я помню парижскую поездку шестьдесят восьмого года: Твардовский, Мартынов, Слуцкий, Андрей, Белла, Роберт. Они выступали в огромном набитом зале, и трансляция шла на улицу, у входа в здание стояла толпа. Поэтическая лихорадка легко перелетела границы.
Роберт поражался тому, что происходит в его жизни: популярности, востребованности, бесконечным письмам, приглашениям. Он считал, что не заслужил такой популярности, такого успеха. Он думал, что эта популярность – ошибка. Неуверенность в себе была огромной. «Мне кажется, я взял чужой билет», – писал он. Многие хотели, чтобы им досталось как можно больше славы, а Роберт… Он не понимал, что творится вокруг него, и как-то этого даже побаивался. Когда он оказывался в толпе, он прикрывал свое узнаваемое лицо рукой, как бы пытаясь спрятаться от любопытных взглядов.
А все было просто: его поэзия, как и творчество других шестидесятников, совпала со временем, и слава пришла к ним сама.
При всех успехах, при шуме, который сопровождал их выступления, молодые с их первыми строчками, стихами, поэмами, с новыми знакомствами и со всей раскованностью сладкой жизни все-таки становились, не зная об этом, даже не подозревая ничего, историческими фигурами, но вместе с тем и жертвами своего времени. Веря в историческую справедливость, думая, что со смертью Сталина все переменится, в своей вере они не притворялись. Слишком глубоко были вбиты ржавые гвозди коммунизма в наше сознание.
Сегодня, когда шестидесятники вызывают у кого насмешку, у кого ироническую ухмылку, а порой и просто хамские высказывания, неплохо было бы задуматься и о том, что хоть малая толика того, во что верили и чего добивались шестидесятники, есть в сегодняшнем дне. И судить их надо не по законам сегодняшнего времени, а по законам того времени, когда наиболее полно раскрылись их дарования.
Строчки шестидесятников разлетелись по миру, осели в памяти уже уходящего поколения, имена (ими стреляли обоймами, как из автомата) зацепились в памяти. Книжки смирно стоят на полках, немые, забывшие ласковые прикосновения человеческих рук. Такие забытые, маленькие памятники…
Когда мы с Робертом поженились, мы жили в подвале во дворе Союза писателей, на Воровского, 52. Там была коммунальная квартира, четыре семьи: пара учителей с дочкой, немолодая женщина легкого поведения. Долгое время она была любовницей Мате Залки, а потом расширила профиль и отвечала тем, кто ей звонил, так: «Да, конечно. Приходите-приходите. Ой, а я забыла спросить, как вас зовут…» Ровесница века.
Еще там жили мои дядька с теткой, бабушка с дедушкой, мама, папа и я. Мы с Робертом заняли шестиметровую комнату, смежную с большой. Но эта малюсенькая комнатка, где помещались впритык только диван и письменный стол, вместила огромных поэтов. Твардовский, Самед Вургун, Светлов, Луговской, Луконин, Смеляков… Там, в подвале мы делали первый сборник «День поэзии».
Во дворе Союза писателей был и ресторан, который тогда размещался в небольшом закутке, и очень многие, недобрав, шли оттуда к нам. Читали стихи, говорили о литературе – нам ведь не надо было вставать в девять утра и идти на завод.
Отец мой был одаренным критиком. При Горьком служил директором Дома литераторов: тогда тот назывался Клубом писателей. Мама была артисткой оперетты, но не гнушалась никакой работой, во время войны она работала официанткой в театре Маяковского (ее театр был эвакуирован), шила по ночам, преподавала. Папа с мамой рано расстались, и мне пришлось жить между двумя смежными комнатами: в одной обитала мама со своим новым мужем, в другой папа с новой женой. Родители очень меня любили, но я чувствовала себя лишней и ненужной.