На далеких окраинах
Шрифт:
Липкая, зеленоватая грязь стояла на дне: босые ноги уходили в нее почти по щиколотку.
Вверху длинноногие пауки дружно затягивали отверстие тонкими нитями: они спешили починить то, что Батогов прорвал своей тяжестью.
Они, казалось, говорили несчастному: вот мы заделаем снова эту дыру... Ведь тебе, друг, тут и оставаться.
Серые стены начали покрываться красноватым налетом, словно бесчисленные капли крови просачивались сквозь трещины, приступая к поверхности.
Солнце, должно быть, садится, потому что мрак сгущается и уже чуть видны вверху очерки провала.
Батогову
Миллионы голодных паразитов, вызванные из стен наступающей ночью и запахом живого тела, атаковали несчастного.
Батогов неистовствовал. Он судорожно скреб ногтями тело, стараясь избавиться от нестерпимого зуда; он терся о стены, валялся в грязи, выл диким, неестественным голосом и с размаха колотился головой о стены. Но податлива была мягкая земля, и с каждым ударом обсыпалась мелкая пыль, набиваясь в рот, нос и уши бесновавшегося.
Его словно обливало горячим жиром; но каждая капля этого жира была воодушевлена, каждая капля дышала неистовой злобой.
Борьба немыслима: мириады отдельных, ничтожных сил сокрушили могучую силу человека.
И слабело с каждой минутой это изможденное тело; душил нестерпимый запах. Тише и тише становились раздирающие вопли; повисли руки, не сопротивлявшиеся более этому живому, медленному огню...
— Смерть!.. — чуть простонал Батогов и ничего уже не слышал, не чувствовал.
На дне клоповника лежало два трупа. Один — пожирался могильными червями, другого — обсыпали клопы.
— На, жри! — крикнул сверху голос узбека.
Кусок какой-то снеди шлепнулся на дно: Батогову дали ужинать.
Неумышленная, но злая ирония!
Трудно есть тому, кто стал пищей.
VII
В степи
Караван спускался медленно, со всеми предосторожностями. Этот скалистый, обрывистый путь, местами промытый горными водами, представлял вьючным верблюдам гораздо более затруднений, чем относительно пологий подъем.
Дно ущелья становилось все виднее и виднее, по мере того, как путешественники спускались ниже, лепясь и цепляясь по склонам, взбурованным поперечными расселинами.
Сквозь клубы пара, извивавшиеся на этом мрачном дне, сверкали блестящие струйки ручья и белелись отдельно разбросанные точки: то были обглоданные начисто и выветрившиеся кости верблюдов и лошадей, сорвавшихся с крутого обрыва. Исковерканные, растрепанные остовы животных виднелись и на склонах ущелья: эти зацепились налету за выдающиеся камни или же засели плотно в узких трещинах.
Сколько веков накоплялись на дне эти печальные останки, красноречивые свидетельства трудностей Ухумского перевала!
Озабоченно брели киргизы около верблюдов и внимательно рассматривали, словно изучали, всякое препятствие, которое попадалось им на пути.
Вот неожиданный поворот. Киргиз сузился до последних пределов возможности. Слева поднимается нависшая, вот-вот, готовая рухнуть скала, справа — сыпучий скат, поросший частым кустарником горного миндаля.
Соразмеряя каждый шаг, словно ощупывая ногами неверную дорогу, ступают тяжелые животные... Прошел один верблюд, прошел другой. Вот еще из-за скалы показывается глупая лохматая голова, вся увешанная яркими кисточками. Мозолистая, длинная нога с двойным копытом осторожно ступает, верблюду кажется, что камень, на который он хочет ступить, пошатнулся... Минута нерешительности. А между тем, переднее животное тянет; волосяной аркан натянулся, как струна, костяной крючок, продетый в ноздри верблюда, режет и рвет ему нос, сзади одобрительно щелкает нагайка, и щелкает с разбором, поражая самые чувствительные места, не прикрытые облезлой шерстью.
Крошечный камешек сорвался откуда-то и покатился вниз; дорогой он зацепил еще несколько таких же голышей, и защелкали они, прыгая между кустами.
С шумом вылетела стая серых горных куропаток, выгнанная из-под корней миндаля этим каменным дождем.
Дрогнул верблюд и заревел с перепуга; нога у него сорвалась, он скользит... Вырвался из ноздрей окровавленный крючок... Несколько голосов тревожно крикнули: «Берегись!»
Громадная масса, обрывая на своем пути камни и кусты, поднимая тучу пыли, быстро сползает все ниже и ниже... Вот и край обрыва. Масса исчезла. Несколько мгновений — глухой удар, словно, далекий пушечный выстрел, доносится со дна ущелья.
— Э-эх! — крикнул киргиз, прижавшись к стене, разинув рот, испуганно глядя вниз сквозь эту пыльную тучу.
Жалобно ревут верблюды, обескураженные участью своего товарища.
Медный котел оторвался от вьюка во время падения, зацепился и висит над обрывом. Ярко блестят в глаза его полированные бока; он близко, а достать невозможно; поди — сунься и сам туда же оборвешься.
Жадными глазами смотрит караван-баши на эту яркую массу, драгоценность кочевой жизни номада.
— Э, атанауззинсигейк! — произносит он свою характерную брань, и караван трогается далее.
Сафар и узбек где-то, за эту ночь, раздобыли себе лошадей; у Сафара конь еще ничего — ездить можно: запален немного и крив на один глаз, а то бы совсем была лошадь; а у узбека и смотреть не на что: чуть плетется на своих разбитых ногах, и всю дорогу хозяин ведет ее в поводу. Прочие двое и таких себе не достали: идут пешком по-прежнему и все держатся около того верблюда, что идет сзади всех почти без вьюка, только продолговатый тюк покачивается у него сбоку и от этого кошемного тюка сильно пахнет кунжутным маслом.
Подъезжал и Сафар к этому тюку, если дорога становилась шире и можно было подъехать с боку; он заглядывал, приподнимая свободно висящий конец кошмы, и ободрительно произносил: «ничего; поправится...»
— Эк, как всего вымазали, — думал про себя Батогов. Он уже с час, как очнулся, и тело его страшно горело. Холодный горный воздух освежил его, и он висел, как в люльке, завернутый в прокопченную кошму, захваченную в селении Сафаром.
Горы оставались мало-помалу сзади, и перед ними развертывались холмистые равнины; в правой стороне сверкала белая, словно покрытая снегом, бесконечная полоса Туз-куль (Соленого озера).