На Фонтанке водку пил… (сборник)
Шрифт:
— Неэтично, — сказала Таня…
Сомнения сняла Люся Макарова, вдова Копеляна. И тут все прояснилось.
Событие было настолько катастрофическим, что логику никто не искал, а этика была одна: сделать для него все, что только возможно…
Растерянный Гога так и сказал Кочергину:
— Сделайте что-нибудь…
И Эдик вспомнил, как, уезжая в санаторий, Копелян бросил ему в актерской раздевалке:
— Ну держись, работай!..
Как будто прощался… Как будто было предчувствие…
Для
Р. сказал свое «не может быть» и, связанный с Гаем тяжелой паузой, увидел первую встречу, и вторую…
Когда при знакомстве с театром показывал худсовету сцены из «Гамлета», обратился к Копеляну как к первому артисту, сказал лично ему: «Старый друг», — а тот хмыкнул в знаменитые усы…
Потом — «Синьор Морио пишет комедию», и Р. поражается, как мощно думает Копелян на авансцене, как плавятся темные глаза в жару воображения…
«Автор, автор, и впрямь сочинитель, а не актер», — подумалось ему…
Однажды Р. взял газетный портретик на телепрограммке, зашел в гримерку через две двери от своей, сказал в полушутку:
— Подпишите, Ефим Захарович.
Все помнили, как Кира Лавров беззаконно затесался в массовку в «Традиционном сборе», подошел к Фиме за автографом, а тот чуть не упал со смеху на сцене. Копелян газетный свой портретик взял, надписал, и получилось серьезно, память на всю жизнь. По щедрости душевной он отметил талант молодого артиста и — по ошибке — ум его, что, разумеется, льстило самолюбию, но, главное, убеждало в сердечном расположении самого Копеляна, а уж этим можно было гордиться, не задумываясь о наличии отмеченных качеств…
В «Карьере Артуро Уи» Копелян — Эрнесто Рома, а Р. — Инна, его правая рука, оба предчувствуют смерть, оба падают, расстрелянные штурмовиками в железном гараже…
В «Трех сестрах» — однополчане, мечтатели, офицеры, он — Вершинин, Р. — Тузенбах, споры о будущем, пожар, его расставанье с Машей, моя смерть…
Его смерть…
Кочергин до сих пор уверен, что виноват театральный доктор, лечил от желудка, отправлял дважды глотать кишку, а был инфаркт…
Ни «Дюн», ни «Белых ночей» еще не построили, несколько домишек в «Мельничных ручьях» — весь санаторий…
К нему приехала Люся, привезла вкусненького, позвала домой:
— Поедем, Фима, поживешь на даче, с человеком, с собакой…
У них был фокстерьер по кличке Пеле, веселый мальчик, прыгучий, любил Фиму больше всех, лизал в усы, глаза, уши…
— Нет уж, я тут доживу свой срок, — опять странная фраза…
Проводил Люсю до станции, пошел обратно… Плохо…
Пока вызывали врача, пока что…
Привезли мертвого на Бассейную, в первой комнате ходили, говорили, Люся упала в другой, Пеле забился под кровать, дрожал…
После Фимы прожил еще пару лет…
Копелян пришел в БДТ как раз в том году, «мольеровском»… В книжке о театре издания 1939 года сказано: «Копелян
В книгах того времени много ошибок и опечаток. Мы знали его не как Зиновьевича, а как Захаровича. А потом, когда прославился в десятках фильмов и озвучил народный сериал «Семнадцать мгновений весны», стали, любя, называть Ефимом Закадровичем…
Александра Павловна Люш сказала о начале 30-х:
— О нем шутили тогда: «У нас один армянин в театре, и тот — еврей!..»
Однажды, пробегая мимо Монахова, Фима сказал ему «Здрасьте!» и сделал ручкой «Привет»…
Монахов, как громом пораженный, остановился, низким голосом оскорбленного короля спросил:
— Это вы мне сделали ручкой?..
Теперь, как громом пораженный, застрял у стены Копелян.
Других вольных жестов по отношению к Монахову в истории БДТ не отмечено…
Через четыре года Фима Копелян играл выпускной спектакль студии «Бешеные деньги», и в роли купца Большова, в подобранном костюме, был юрок и смешон. Тонкая шея вертелась в широком воротнике, но уверенность в себе была отменная.
Когда действие завершилось, Монахов положил ему на плечо руку и сказал:
— Лет через двадцать будешь настоящим актером…
Николай Федорович Монахов медленно шел по Фонтанке. По той, другой ее стороне, чтобы, дойдя до Лештукова моста и переходя по его досчатому настилу, как всегда, поклониться Пушкину и Глинке.
Так было у него заведено.
С тех самых пор, как Больдрамте переехал в зеленый дом Суворинского театра, Монахов держал обычай заходить с Лештукова и, вглядываясь в бюсты, шептать про себя: «Здравствуйте, Александр Сергеевич!.. Здравствуйте, Михаил Иванович!..» И, покосившись по сторонам, не пялится ли кто, отдать по легкому поклону одному и другому…
Пушкина и Глинку прилепили слишком высоко, и мало кто задирал голову, чтобы их разглядеть. Кроме того, если Александр Сергеевич все-таки узнавался по кудрям и бакенбардам, то Глинку было вовсе не узнать. Но, поскольку Николай Федорович знал, что это они, и чувствовал тайную неловкость перед зеленым домом, он стал здороваться с ними и прощаться, благо никто этого не знал.
Тайная неловкость возникла от того, что история овладения домом была обнажена перед ним, как женщина. И никто, кроме Монахова, лишних подробностей не знал…
Но именно лишние подробности смущали его теперь, в душное время, и сама по себе возникала в уме тревожная молитва.
Он начал думать о своем деле еще до войны. Вместе с ним в Свободном театре играла Маша Андреева, и Горький был, конечно, при ней…
На квартире Андреевой разговор поддерживали настоящие антрепренеры — Незлобин и Резников. Но первым лицом среди будущих акционеров был, конечно, Шаляпин, Шаляпин, а не кто-либо другой…