На Фонтанке водку пил… (сборник)
Шрифт:
Володя Куварин был самоучкой. Он прошел всю войну, и Р. хорошо запомнилось, как в Польше, перед тем как идти в собор Матки Боски Ченстоховской, Володя показал дом вблизи собора, где был их госпиталь, где он лежал в Ченстохове, получив очередную дырку…
— Я здесь кантовался три месяца, — сказал он.
В Бога Володя так и не поверил, а к театру приник, как однолюб…
Начав макетчиком, Куварин стал первым завпостом города. Собрав лучшую в городе библиотеку старых книг о постановочной части, он, как никто, владел ремеслом осуществления замыслов. Несколько раз помогал Товстоногову воплотить его художнические проекты. Несколько раз делал декорации сам. «Кулибин», — сказал о нем Кочергин в добрую минуту.
А Эдик Кочергин —
Они враждовали без устали и по любому поводу, потому что не могли не враждовать по самой своей противоположной природе, Володя и Эдик… Они привыкли к вражде и полюбили ее как часть своей судьбы…
— Володя, — сказал Кочергин, — нужно взять шандалы из «Мольера»…
— Это плохо, — сказал Куварин.
— Мне Гога велел придумать что-то для Копеляна, — сказал Эдик.
— Так придумай, — сказал Володя.
— Я придумал, — сказал Кочергин.
— Тогда делай, — сказал Куварин.
— Тогда не мешай, — сказал Кочергин.
Однажды Эдик не сдержался и в ответ на куваринские выпады стал крыть его матюками и крыл без остановки минут тридцать, не делая пауз и мобилизовав весь свой запас. Запас был хорош — беспризорное военное детство, воровские малины, скитанья, детприемники, побеги, детские дома…
Куварин оторопел. Потом стал бегать по макетной, не зная, что сказать. Наконец, остановился и торжествующе сказал Кочерге:
— Я тебя на партбюро вызову!
Эдик сказал: «Вызывай», — и построил еще одну матерную высотку.
Володя пришел к Товстоногову и стал жаловаться на Кочергу.
Гога сказал:
— А вы не знаете, что у него три тюрьмы, два лагеря и пять побегов?
Гога, конечно, наврал, но с тех пор Володя поутих. С тех пор они стали существовать параллельно, стараясь не слишком мешать друг другу.
Эдик Кочергин сказал Адилю Велимееву:
— Вешаем шандалы из «Мольера»… Задергиваем французским тюлем… Опускаем полотнище… На него крепим портрет…
Евсей Кутиков дал тихое «мерцанье»…
«Смерть актера» — так назывался спектакль, продолжение булгаковского «Мольера», на который собрался весь город…
Даже Романов надел черную повязочку, постоял на сцене…
До отказа набитый зал и толпа на Фонтанке…
Потом был первый вечер памяти… После роликов, и спичей, / И озвученных кассет / С соблюдением приличий / Мы поднимемся в буфет. / Дорогой Ефим Захарыч! / Честь и место. В добрый час. / Мы за вас подымем чары, / Может быть, и вы за нас?.. / Подходите ж!.. Разомкните / Молчаливую печать. / А не хочется — молчите, / С вами хорошо молчать. / Оглянитесь. Ухмыльнитесь / В знаменитые усы. / Дайте знак, смешливый витязь / Миновавшей полосы, / Дайте знак любого рода / Всей актерской голытьбе!.. / После вашего ухода / До сих пор не по себе. / Отупляет вкус успеха, / Точит память о былом… / Не заштопана прореха / В нашем небе холстяном!.. / Отворите ж двери тихо / И постойте у дверей. / Говорят, добро и лихо / Вам теперь еще видней. / Если так, на вашей тризне / С отрезвляющей черты / Присмотритесь к нашей жизни, / Полной страсти и тщеты. / Может, рядом с Копеляном / Мы ясней себя поймем / В этом зале, осиянном / Вашим сумрачным лицом…
Память о Монахове туманна. В начале 90-х годов было опубликовано несколько романтических писем Николая Федоровича, обращенных к Елизавете Викторовне Половниковой, в одном из них — о встрече с Р.А. Шапиро, которого Монахов называл Шапирузи:
«23 августа 1932 г., 10 ч вечера Наконец-то состоялось свидание наше с Шапирузи, потолковали о делах, поплакал он, как говорится, на моей груди, выпили по два стакана чая и расстались, соблюдая всякие версальские формы: он благодарил за сочувствие и советы, а я — за доверие к моим скромным силам. Сказать без излишней скромности, что я говорил
46
История одной случайной встречи // Петербургский театральный журнал. 1992. № 0. С. 123.
После ухода Рувима Абрамовича в Мариинский театр к нему в гримерную подсадили артиста Х. Сославшись на общую тесноту, подставили маленький столик и подсадили… Тот трусил, жался, но приказ исполнял… «Подумать только!..» — задыхался Монахов, но ничего поделать не мог. Они испортили ему последнюю радость — побыть одному перед выходом…
Книги о БДТ издания 1935 и 1939 годов отличаются друг от друга, как день и ночь. Ночь театра была долгой. В первой книжке — почти четыреста страниц, бездна неглупых текстов, семь авторов (Евг. Кузнецов, С. Мокульский, А. Гвоздев, Адр. Пиотровский, К. Тверской, А. Буцкой, С. Абашидзе), толковые комментарии, приложения. Ее подписали к печати 1 октября 1934 года. А в декабре — убийство Кирова, начало террора. И в 1939 году — другая книжица: из двухсот сорока страниц двести отдано фотографиям разных спектаклей, Шапиро, Абашидзе и другие как будто исчезли, Монахов уже не герой, да его и нет почти, а есть вот что:
«…Налицо была контрреволюционная попытка оклеветать славную и героическую историю великой Гражданской войны в России, оклеветать революционные массы, оклеветать большевиков, ведущих их в бой против капитализма… Враги народа нанесли нашему театру немалый ущерб…
Враги, проникшие в театр, принимали заведомо негодные пьесы и ставили их; зритель не хотел их смотреть, в результате — пьесы снимались с репертуара. Классические произведения в руках „модных“ штукарей искажались, творческая воля актеров насиловалась. Театр был под угрозой развала. Партия и советская власть разоблачили врагов. И ныне театру дано новое руководство…» [47]
47
Государственный Большой драматический театр имени М. Горького: 1919–1939. Ленинград, ГБДТ, 1939. С. 18, 25–26.
ЦГАЛИ, ф. 268, оп. 1, № 98. «Общую творческую линию театра в 1937 году до конца первой половины сезона проводил бывший худ. руководитель А. Дикий, ныне разоблаченный враг народа. За 1937 год до конца сезона Дикий поставил пьесу авербаховского агента Киршона „Большой день“, Пушкинский спектакль (снятый за формализм и искажение реализма Пушкина), „Мещане“ Горького (исказивший социальную сущность горьковской пьесы)» [48] .
48
Публикуется впервые.
Ночь театра была долгой. Они не могли остановиться в своем палаческом рвении. Евгений Иванович Чесноков, как видно, тоже погиб, как ни старался его спасти из другого времени артист Р.
После каждой премьеры он собирал труппу, разворачивал программку и по ней давал свою оценку каждой актерской работе:
— У А., — говорил Монахов, — роль оказалась вовсе не отделанной…
Все ждали его слов о себе с замиранием и трепетом…
В театре была актриса П., толстая, почти квадратная, любила сплетничать, руки толстенные. Монахов подошел к ней, взял руку, приподнял и показал Лаврентьеву: