На горизонте души…
Шрифт:
Студент же, что едва держится на половинке седалища, откровенно напуган перспективой остаться вовсе без места. Он полночи учил к экзамену и теперь негоден для того, чтоб долго стоять на дрожащих от слабости ногах. Когда же Зиночка решительно и окончательно отказывается идти, дама, будто в отместку, трогает студента за рукав и требует: «Жалуйся!», после чего замирает, ожидая подремать под рассказ юноши о его житье-бытье. Впрочем, тот не готов ни экзаменоваться, ни исповедоваться. Ему дурно и от волнения, и от недосыпа.
Дамочка при виде слёз делается внезапно довольной и расторопной. Притянув к себе парнишку за сюртук и едва не оторвав при этом пуговицы, ловко утирает ему платком лицо, а затем добывает из сумки крендель, да обсыпая сахаром и себя самоё, и студента, шепчет по-матерински: «Дитё ты дитё… Кушай-ка, лучше. Перемелется. Небось, тютором1 у кого?»
Послушно откусывая от предложенного кренделя, студент мелко кивает, а дама продолжает успокаивать его:
— Ничего, выучишься, учёный будешь, наука-то не репей, сама не пристанет. Это сперва тяжело, а после…
— Легче будет? — С надеждой вопрошает юноша, но дама, усмехнувшись горько, да чересчур весело, сказала, как думала, как научила жизнь, сделав из неё, некогда юной красавицы, кой был велик самый малый корсет, дебелую бабищу:
— Нет, милый, не будет легче, да уж свыкнешься, куда деваться. Все привыкают. Станешь после ловить минуты радости, растягивая их на часы и дни лишь в своих воспоминаниях.
— И только? — Всхлипывает парнишка, успокаиваясь, тем не менее.
— И только. — Кивает дама.
— Даже вы?! — Изумляется студент, который теперь не видит в даме ничего, кроме огромных серых, будто бы бархатных глаз, в которых тонет безвозвратно его нешуточное страдание.
— Ну, а чем я лучше-то других? — Вздыхает дама, и отряхнув сахарные крошки с обширной груди, отворачивается к окну, через которое уже вполне можно разглядеть, как солнце, прорываясь сквозь густо заросший паутиной облаков горизонт, сызнова силится начать день.
Паровоз гудит ему навстречу, да так громко, что заглушает всякие раздумья со с муками, и сыплются они под ноги, как ржавые иглы с сосны, ненужные, в общем, никому.
19 декабря 1848 года
Без греха
Он стоял под дождём, вздрагивая от каждой капли воды, что шлёпалась на его упругую кожу со звоном, напоминающим хлёсткий, наотмашь, звук пощёчины. Редкие снежинки порхали подле мелкими бабочками, а когда, уже совершенно без сил, усаживались к нему на плечи, тут же таяли или рыдали от сострадания, — тут уж истины не понять, как было неясно, что он сделал не так, и в чём виноват.
Он был обычным цветком, столетником, и как настоящий мужчина, был терпелив и стоек, не лез в глаза, не напоминал о себе, но молча ожидал, когда на него обратят внимания.
Хозяйка попусту взяла его листочком у приятельницы, да и позабыла про него, пока однажды, размораживая холодильный шкаф, не обнаружила примёрзшим к стенке. Листок положили на блюдце, где он вновь был позабыт надолго и чуть не отправлен с прочим мусором в печь, занимавшую едва ли не половину кухни. В тот же самый день, в доме отыскалась небольшая стеклянная рюмочка с ущербным краем, от которой тоже намеревались избавиться, но было решено объединить эти две ненужные никому, зряшные судьбы в одну.
— Не пустит корни, выкину прямо так, вместе с посудиной, — порешила хозяйка, и задвинув рюмку за занавеску на подоконнике, вновь позабыла про цветок, а вспомнила лишь когда распечатывала кухонное окошко, прибирая дом к Пасхе. Корешками алоэ оказалась заполнена вся рюмка, да столь плотно, что разъединить с нею цветок показалось невозможным, и он был посажен в плошку прямо так, вместе со стеклянным сосудом, который скрылся под землёй в объятиях корней, нисколько, впрочем, не сетуя на происходящее.
Рюмка была уже очень немолода и немодна, да осталась в одиночестве, после как побились при случае или винном веселии все её товарки, и теперь прекрасно понимала, что из печи не возвращаются, а объятия цветка могут задержать её ещё «по эту сторону клумбы» на какое-то время.
— Ты не путаешь? — Поинтересовался листок у рюмки. — Тебе-таки придётся располагаться по ту сторону…
— Мне это никак не навредит! — Беззаботно ответила рюмка. — В земле довольно много песка, я же и сама по сути сделана из него, так что за меня не тревожься.
— Ну, если тебе хорошо, то и я доволен. — Успокоился листок алоэ.
Дни стояли в очередь друг за другом, и уходили порознь в никуда, а цветок, несмотря на небрежение к нему хозяев, которые подолгу забывали об его существовании, вполне себе рос, обзаводился новыми лепестками, так что вскоре уж нельзя было разобрать — где он сам, а где его многочисленная родня.
Цветок был горд тем, что, не доставляя никому хлопот, тем не менее статен и хорош собой, но хозяйка однажды рассудила иначе.
— Что ж такое? И не поливаю я его, и не кормлю ничем, а растёт не по дням, а по часам. Портит мне весь вид. Надоел! — И вынесла цветок на улицу, поставив рядом с дорогой, со словами, которые показались самыми верными, что называется, к месту, — Заберёт кто, не жалко, а раздавят, так туда ему и дорога!
Цветок был более, чем растерян и куда как более, чем напуган. Вода, что лилась с неба, сперва напоила его досыта, а после размыла землю до того, что цветок выпал из горшка. Можно было бы сказать, что навзничь, да только как определить, где у него, бедного, лицо.