На горизонте души…
Шрифт:
— Что ты ешь?
— Конфету…
— Я бы не советовал. Тебе вредно. Выплюнь. — Как бы между делом сказал он, и я послушно выплюнул на фантик то, что осталось.
— Ты…. Ты это сделал?!! — Изумился отец. — Надо же…
И погладив меня по голове, он ушёл к матери на кухню.
Через некоторое время из-за двери послышались громкие, раздражённые голоса родителе. Казалось, что они ссорятся.
«Лучше б уж мать кричала на меня…» — подумал я, и захлопнув закапанные слезами страницы учебника, решительно направился к родителям. Но как только переступил порог кухни, они замолчали. Единственно,
Отец называл меня ребёнком улицы, беспризорщиной, и только теперь я припоминаю, что говорил он это без осуждения, а с изрядной долей сочувствия, гордости и …любви.
Шоколад
— С наступающим! Это — вам! — Сказал он и положил мне на стол плитку шоколада.
— И вас также! Вы у нас первый день? Мы не пересекались раньше.
— Можно сказать и так. Вы уже домой?
— Да, сегодня сокращённый рабочий день.
— А шоколадку, шоколадку-то, не возьмёте?
— Не хочется.
— Возьмите, а то Дед Мороз обидится!
— Сомневаюсь.
— Правда-правда!
— Знаете, чтобы никого не расстроить, заберите её себе. Я не спец по шоколаду предпочитаю обходиться без него. — Предложил я.
— Бережёте фигуру?
— Да Господь с вами, чего там беречь! Просто как-то не сложилось у меня с современным шоколадом, не по душе. И оставлял его в фантике на столе, и в холодильник убирал, и даже, по совету племянника, держал в морозильной камере. Он говорил, что после есть можно, не так противно.
Но увы, для того, кто помнит вкус настоящего шоколада, всё, что изготавливают нынче — суррогат. По-моему, даже копеечные соевые плитки были приличнее того, что выдают за шоколад теперь.
— Соевые? Вы их застали?
— Помилуйте! По-вашему, сколько мне лет?! Отчего ж бы я их не застал?
— Ну, да, ну да… Простите, действительно… И, всё же, поверьте старику, не обижайте, не отказывайтесь от этого шоколада. В крайнем случае, угостите племянника. Я старался…
Больше из вежливости, чем от радушия, я улыбнулся одними уголками губ, не глядя перекинул шоколадку со стола в портфель, и, ещё раз пожелав всего хорошего, скрипнул дверью конторы, последний раз в уходящем году.
О том, что у меня есть этот шоколад, я вспомнил ближе к наступлению Нового года, когда понял, что, противу обыкновенного, в холодильном шкафу пусто и он охлаждает лишь запертый там по своей воле воздух, так что мне совершенно нечем сбить оскомину новолетия, а посему придётся подсластить пилюлю грядущего тем, что имеется.
Не развернув ещё плитку, я ощутил давно позабытое беспокойство, которое обуревало в детстве после хоровода возле ёлки, и сразу, как снегурочка, в обмен на пригласительный билет, вручала разрисованный снежинками пакет с конфетами. Тогда я всю дорогу домой прощупывал кулёчек, дабы выяснить, что там, и теперь, хотя не было в том нужды, принялся ощупывать плитку шоколада через обёртку, невольно растягивая удовольствие.
Не ожидая подвоха, но предчувствуя его, я развернул шоколадку, и из-под плотной блестящей бумагим, раньше в такой продавали чёрный чай, мне навстречу вырвался свежий и густой аромат засидевшегося взаперти шоколада. Запах буквально принялся плясать подле, притоптывая от нетерпения.
Мой пёс, небольшой любитель сладкого, и тот оставил гоняться во сне за бабочками, с воодушевлением приветствуя вкусный запах.
— Тебе нельзя. — Расстроил я пса, отправляя в рот кусочек шоколадки, вкус которой, оказался точно таким же, как в детстве. Всё без обмана.
Наломав полную хрустальную вазочку неровных коричневых долек, забытым давно движением я свернул серебристую бумажку и положил в ящик кухонного стола, как делала это бабушка пол века тому назад. Зачем? Не знаю. Пусть будет. Мало ли. Пригодится.
Пока старый год спорил с новым, чей черёд укрывать меня одеялом, я уже давно спал. На правом боку, обняв за шею пса и положив ладошки под щёку, как учила бабушка.
Сны были сладкими, хотя подушка к утру оказалась мокра от невольных слёз. Бабушка, закусив нижнюю губу, вырезывала из серебристой бумаги снежинки, и не давала мне ножниц, а я твердил ей, что уже большой, не уколюсь, но она всё не соглашалась никак…
У окна
Сквозь заляпанное мокрым носом собаки стекло было видно, как ветер треплет пряди стекающей с крыши воды. Он же гремел стеклянными бусами крошек льда, нанизанные на нити травы и тонкие, свисающие книзу ветви. Каждая бусина, искусно обрисованная паутиной трещин, состаренная или нагретая добела оттепелью, либо лощёная сквозняком, кичилась своею ценностью, покуда минус. А минет едва точка отсчёта, тут и примутся сожалеть, да плакаться. Навзрыд на виду, и где-то в уголочке — тихо, незаметно, до мокрого места.
В угоду ветру, добиваясь его расположения, кивают головой ветви. Им всё одно терпеть до весны, так лучше не перечить, потакать, заискивать, глядишь и ничего, минет их дурное, как всё на белом свете. Лиственным судьба зябнуть и стучать голой кроной, ровно зубами друг об дружку. Вечнозелёным — гнуться долу под сугробами, ломаться до душистой, густой крови смолы.
Вместе со мной глядел в окно паук. И хотя дело было белым днём и мельтешение жизни происходило дальше пяти вершков, на которые способен различить что-то мой четырёхглазый приятель, он недвусмысленно проникался моими переживаниями. Негодовал ли я, удивлялся, восхищался или грустил, паук вторил, как мог, — переступал стройными, заметными едва ножками по подоконнику, либо потрясал паутиной, будто белым флагом или шёлковым платком.
Собака сквозь ресницы долго наблюдала за нашей невинной суетой, пока не решилась, в конце концов, разделить её, но паук, верно оценив собственное хрупкое сложение, счёл за лучшее удалиться, освободив место подле меня собаке.
Теперь, заместо капели, ветра и ледяной мишуры, нашим вниманием завладели птицы, которые забавлялись, раскачиваясь на ветвях винограда, косули с наивными, слезящимися и лукавыми отчасти очами, да нахальные коты, что топали по крыше дома так грузно, будто были обуты в подбитые железом сапоги. Но это уже совершенно другое… окошко. Не хуже прежнего, впрочем, но гляделось через него не так.