На холодном фронте
Шрифт:
— Расскажите, как в деревне жизнь идет? Помню, вы тогда что-то жаловались.
— И как было не жаловаться, товарищ капитан, тогда одно было, сейчас — другое. Война учит и там и тут. В первые-то дни, чего греха таить, и я боялся до винтовки прикоснуться. И отдача казалась сильной, думал, что прикладом скулы выворотит, и затвор, думал, выскочит да прямо в лоб. А теперь я смеюсь над тем— собой! Теперь я автоматом овладел и гранату любую могу швырнуть, и робость как рукой сняло…
— Бытие и сознание! — многозначительно, лаконично, вставил сидевший в стороне Ефимыч и по-свойски подмигнул мне, — со всяким так бывает.
— А про деревню, что можно сказать? — продолжал Мухин, густо пуская табачный дым. — Скажу, что места
Мухин замолк и потянулся ко мне за второй цыгаркой.
— Уж накуриться, так накуриться, чтобы дома не тужили…
— Да, это верно, — заметил Ефимыч, — война всему учит, к делу приспособляет. В нашем доме, в девятнадцатом году, когда я жил в Петрограде, проживал один профессор по цифровой части, математик. В гражданскую войну он был не особенно стар и вот от нужды стал шить сапоги и туфли. И так хорошо приспособился к делу, что ремонт обуви считал ниже своего профессорского достоинства, а все принимал у себя на квартире работу только по пошивке новой обуви. Когда я пришел с войны, так упросил его мне перетяжку ботинок сделать за фунт сахару. А теперь этот мой знакомый, ученый, не кинулся за сапожное дело, а затеял писать для артиллеристов какой-то большой труд с расчетами, как способнее из пушек бить немцев. На этом деле он орден получил. Недавно в газете его портрет был…
После длительного дневного привала в заснеженном лесу, под ветвями деревьев, куда почти не проникает солнце, наш отряд, как только подмерзло, двинулся дальше обходом на дорогу, ведущую из вражеского тыла в их гарнизон.
И вот, наконец, мы добрались до цели и устроили засаду.
Обоз из шестидесяти подвод, груженных продовольствием, обмундированием и боеприпасами: патронами и минами, — медленно тянулся по скрипучему снегу. С обозом, кроме ездовых, было человек тридцать охраны, состоящей, из довольно пожилых солдат, и с ними гладко выбритый, лютеранский пастор,
На передней подводе, на мешках сидел финский солдат с винтовкой на коленях и дремал. Дремали и многие другие солдаты, видимо, уверенные, что вдали от гарнизона, прикрывающего стык обороны, ничего с ними не случится.
Неожиданный всплеск винтовочных выстрелов и автоматных очередей из засады произвел полный переполох. Лошади ржали, поднимаясь на дыбы, кидаясь в сторону и падая на дорогу на возы, на убитых возчиков. От беспорядочно сгрудившегося обоза отделилось человек десять финских солдат. Вместе с пастором, поспешно сбросившим с себя шубу, они кинулись в противоположную от нас сторону леса.
Приказав командиру роты с двумя взводами красноармейцев преследовать и перехватить бежавших, Краснов с остальными бойцами поспешил на дорогу, к обозу.
— Раненых не бить, стаскать всех в сторону, — распорядился он, — возы сгрудить в кучу! Сколько добра! И невозможно захватить, куда по бездорожью потащишь, на чем. Себе дороже, — сожалел он, обходя возы с кладью и вспарывая для просмотра штыком мешки и кули с продуктами.
Радист выстукивал в штаб дивизии шифровку: «Разбили и захватили обоз из шестидесяти подвод, часть охраны перебита, часть — преследуется. Что делать с обозом? Продовольствие, боеприпасы, бензин с собой по бездорожью взять невозможно. Краснов». Из дивизии ответили: «Обоз сожгите на месте, приведите пленных».
Сгруженные в кучу возы с имуществом облили бензином. Зажгли. Пламя мгновенно охватило трофеи.
— Вот она, жертва богу войны! — возбужденно проговорил Краснов, глядя как огонь все шире и шире забирал в свои объятия мешки, ящики и бочки.
— Лошадей жалко, хорошие кони погибли, — проговорил Ефимыч и обратись ко мне сказал: — Товарищ капитан, скажите Краснову, а не отойти ли нам отсюда в сторону, в лесок? Сейчас тут ящики с патронами и минами примутся… Чего доброго взрывами зацепить может.
Едва мы успели удалиться под прикрытие лесной чащи, как действительно в костре затрещали патроны, раздались взрывы железных ящиков, наполненных минами.
Между тем, первый и второй взводы, обойдя с двух сторон бежавшую группу финнов, выгнали ее из леса на снежную поляну. Оставив четырех солдат убитыми, финны бросились по крепкому насту к озеру и хотели обогнуть зиявшую посредине черную с серебристой рябью полынью. Это им не удалось.
Лишь более прыткому финскому пастору удалось вырваться в сторону. Но и ему наперерез, сбросив полушубки, пустились в одних гимнастерках три автоматчика, принявшие пастора за офицера и потому пожелавшие взять его живьем… Пятеро финских солдат были окружены. Оставался только пастор.
— Поймать его! — вскричал старший лейтенант Шамарин — и, огибая полынью, с бойцами пустился на помощь своим товарищам.
Оказавшись со всех сторон окруженным наседавшими, но не стрелявшими красноармейцами, пастор догадался, что его намереваются взять в плен. Он дал несколько выстрелов из маузера, но не задев никого, нерешительно покрутил револьвер около своей головы, обронил его и еще с большей прытью бросился к полынье.
Пастор добежал до полыньи и засуетился на ее краю, И когда один из бойцов подбежал к нему почти вплотную, он, зажмуря глаза, прыгнул в воду. Брызги разлетелись во все стороны.
— Отставить! — приказал Шамарин, боясь, как бы кто-нибудь из бойцов не бросился следом за пастором. Впрочем желающих искупаться не было.
Черная, как смоль, озерная вода расступилась и приняла грузное тело. Увы! Темноводная, озерная «пучина» в этом месте оказалась настолько мелкой, что пастор, открыв глаза, увидел себя стоящим в воде всего-навсего по колени. То ли вода показалась ему слишком холодной, то ли неудача самоубийства отрезвила его, как бы то ни было, воздев обе руки к небу, пастор выругался на чистом русском языке и произнес дрожащим голосом: