На империалистической войне
Шрифт:
Стреляли сегодня «по неприятельским окопам» (такая была команда). Выпустили, согласно моим записям, 9 гранат и 381 шрапнель. Вечером уедем на другую позицию.
Стоим
26 сентября.
Стоим на той самой позиции, не переехали. Говорят, на помощь нам прислали четыре тяжелых орудия и мортиры. Подъехали к нам на позицию будто бы ночью.
Гремело всю ночь. Немцы стоят. Обстреляли наш наблюдательный пункт тяжелыми снарядами. Разорвалось более трехсот снарядов на одной малюсенькой горке, где находился этот пункт. Деревья там разнесены в щепки. Землю разворотило — не описать. Хорошо, что командиру
На одно только хватает слов: «звери», «звери», «звери», или, чтобы не тратить фигуральных выражений на мерзость, просто — крупные белые вши. На ногах, на спине, везде. Ползают, копошатся. Можно сойти с ума.
27 сентября.
Стоим на той же позиции. На фронте затишье, воюем со вшами.
Видел во сне, что читаю газеты. Ах, если бы сон в руку.
28 сентября.
Всю ночь, посменно, рыли окопы недалеко от старой позиции, с которой еще не снялись. Соорудили добротные блиндажи, хотя и очень обидели строения хуторянина- жмогуса.
29 сентября.
Убитый человек, убитый человек… Что тут особенного? Кажется, ничего. А как представлю себе те жуткие, мутные, мертвые глаза, вывороченные мозги, кровь, скрюченные судорогой и поднятые вверх окостеневшие руки со сжатыми кулаками, — тогда только воспринимаю значение слов «убитый человек». Духовного же безобразия во всей глубине прочувствовать не могу. Отупел.
Я подсчитываю по своим записям команды, сколько патронов за день выпустила батарея, равнодушно докладываю об этом капитану Смирнову, передаю, не отходя от телефона, громким голосом команду: «Один патрон — беглый огонь!» — и меня это не трогает. А ведь я помогаю, нет — не помогаю, а сам вместе с другими старательно убиваю людей. Убиваю таких же невольников, как сам. Что же это я делаю? Пока что я не прочувствовал всей глубины этого ужаса! Не прочувствовал, а только думал, что тут — чудовищный страх, и жуткую сущность этого страха я пойму только когда-нибудь потом.
Знак, которым отличают настоящих героев, — так было сказано, когда раздавали Георгиевские кресты. А тем временем…
Сидя весь день в окопах, под страшным обстрелом, 4-го августа «настоящие герои» — подпрапорщик X. и старший фейерверкер Z. — посылали с разными поручениями под пули нижних чинов, а сами «делали» в окопе и закапывали лопаточками.
7-го августа, в другом бою, подпрапорщик Ф. С., которому дают кресты 4-й, 3-й и уже 2-й степени и который был в тот день орудийным фейерверкером, делал то же самое, но не закапывал, а выбрасывал из окопа на лопаточке. Что ж, разумно рассуждая, так и надо, если можно спасти жизнь, не рискуя понапрасну. Но почему же не дали крестов тем нижним чинам, которые обязаны были по долгу службы вылезать из окопа и бегать под пулями? «На всех не хватит». Значит, все — такие же «герои», а особенно в пехоте, где несравненно больше риска. А разве там так щедро дают кресты?
Мы, телефонисты, получили их за тот бой, когда, по обыкновению, далеко не по-геройски препирались: «Ты иди соединять провод!» — «А сам?» — «А ты?» — «А черед чей?» — «А я старше тебя: должен слушаться».
Так в чем же настоящий героизм и много ли под этими крестами героев? Или, может быть, я плохо понимаю слово «героизм»? На современной войне — все герои или, точнее говоря, нет
Можно до крови расцарапать грудь из-за паразитов. Сидел в гимнастерке, надетой на голое тело, и стирал рубаху в холодной воде без мыла.
— Пустое, брат, дело! — сказал Пашин. — Без кипятка толку не будет.
Написал отцу письмо, чтобы ничего не присылали, а только порошок «Арагац» — травить этих белых бандитов, и как можно скорее.
30 сентября.
Живешь здесь грязнулей, воюя со вшами и алчным псом набрасываясь на ведро с казенной бурдой.
Грохочут орудия, несмотря ни на дождь, ни на холод, ни на грязь, ни на темень ночную. Грохочут…
Зачем и во имя чего?
Те социалисты, которые сразу объявили себя «пораженцами», за свою твердость духа удостоятся будущего. Не боюсь в этот момент соглядатаев — пусть прочитают мою книжечку и расстреляют полевым судом. Только… надолго ли у меня этой смелости?
За сегодняшний день батарея выпустила 426 шрапнелей и 114 гранат. Ну и был денек! Однако хватит описаний боевых красот…
Девятый день боя на этой позиции…
Сегодня перебил своих вшей. Понос у меня и у Беленького. Не от картошки ли? Едим из кухни только вечером, так как днем кухне подъезжать запрещено. Если посмотреть сверху, то покажется, что тут — мертвое поле, никого нет, никто не едет и не идет, ничего нигде не шевелится, пустыня… А сколько сидит здесь людей, как мышей в норах.
Привезли немного хлеба. Выдали по 21 крошке (кусочку) сахара.
Ноги мерзнут. Протекают сапоги.
Попариться бы в бане, надеть чистую рубаху, вкусно поужинать и лечь спать в тепленьком. Больше ничего на свете не хочу!
Ах ты, доля моя, доля! Доля горькая моя! И не одна моя: многих миллионов.1 октября.
Сегодня пришло письмо от родных, посланное 9-го августа. Вот так почта… Ничего, все хорошо. Стефана забрали, но он надеется, что, как ополченец, на позицию не скоро, а может быть, и вовсе не попадет. Семья его живет у нас. Лавринька поедет учиться. Урожай у нас в этом году хороший. Из Темнолесья забрали много людей. Когда провожали, все очень плакали. Но водка запрещена, — и никаких скандалов, никаких пьяных выходок. Тихо, спокойно — и море слез, всюду лишь рыдания и горе… Предрекают близкий конец войне…
Ничего, все хорошо, и радость моя, что получил письмо, радость моя — тихая и спокойная. А может, — тупая? Тут отупеешь.
И когда было то 9 августа! За это время могло быть столько перемен, столько новостей! Жив ли ты еще на свете, брате мой Стефане?
Лучше об этом не думать и вернуться к своим повседневным здешним делам.
Правда, дела довольно однообразные. Что сегодня было?
Ел брюкву и мак, которые нашел на голом и унылом огороде жмогуса, чтобы хоть немного перестало сосать под ложечкой. Спал в эту ночь в хате на соломе.
Видел, как дивизионный адъютант раздавал кресты. Герои ругались, спорили: «Этому не следует, тому не за что!..» — «Он был-таки под огнем!..» — «А я что — под снегом?»
Слышал, как в сенях косоглазый «холуй» (так солдаты называют денщиков), родом туляк, говорил, что он, вернувшись с войны, бросит солдатскую одежду в пылающую печь, чтобы сгорела «вся эта мерзость». Потом он хаял «хохлов» (так солдаты называют своих товарищей, которые родом с Украины, а также из Беларуси), потому что они свой паек сахару и чаю не сами используют, а продают лавочникам, чтобы скопить денег и вернуться домой в лакированных сапогах, с форсом. «Хохлы чай пить не умеют: фу-фу-у! — дуют и, как собаки, лакают: хлявк, хлявк!» Его товарищ, денщик из белорусов, спокойно защищался: