На империалистической войне
Шрифт:
— Дурни мы все, вот потому нам трудно, и мы тут таскаемся…
Солдаты действительной службы с патриотическим задором сразу осадили его. Но вроде бы и стыдно им было, вроде бы и чувствовали себя немного дурнями…
10 сентября.
Пишу после голодного обеда голодный и греюсь у костра.
Ночью заорали: «Снаряжай!» Часа в два. А потом промучили в неизвестности и ожидании и выехали только часов в пять.
Снова назад за Неман. Какое-то проклятье гоняет нас с берега на берег. Это проклятье наконец подает свой голос: верст за десять впереди нас загрохотали немецкие орудия, которых давно
Утро на Немане-реке было необычайно красивым… Панорама чистая, ясная, только Неман внизу дышит густым, белым и холодным паром. Умываться его водицей было очень приятно.
13 сентября.
Вчера, 12 сентября, пополудни, на подворье хутора, возле хаты, глядя на восход солнца, принял я присягу «на верность царю и отечеству». Довольно-таки неказистый войсковой попик, немолодых лет, после короткой процедуры, искренне или неискренне, растрогался, обнял и поцеловал меня, поздравляя с «высоким званием воина его императорского величества государя императора Николая Александровича, нашего доброго, кроткого царя-батюшки…» Когда он внушал мне это, я почему-то вспомнил о нашем, народном взгляде на присягу, о том, как боится наш крестьянин всякой, самой страшной, кары за нарушение присяги. Однако бывает, присягают и фальшиво…
До этого времени я служил без присяги, как «молодой солдат».
Вчера же меня наградили и первой нашивкой (был канониром, стал бомбардиром).
— Будь стоек в бою и милостив к врагу! — напутствовал меня добрый попик.
«Буду… мне теперь все равно».
Ходил потом за командиром батареи с буссолью. Он выбирал лучшую позицию. Когда вернулись назад, командир увидел, что батарейная прислуга одного из орудий, вместо того чтобы укреплять блиндажи, спит в устроенном под деревом шалаше из веток (батарея стояла возле леса). Он потянул ближайшего за ноги и, когда тот, заспанный, вскочил, изо всей силы бацнул ему по уху. Остальные вскочили сами. Командир влепил еще двум-трем и с пеной на губах от яростной нервной злости крикнул прерывающимся, дрожащим голосом:
— Враг на носу, а они дрыхнут!
Ему самому было очень неприятно, что он так поступил. Я видел это по его глазам. Когда он скрылся в своей хате, солдаты дразнили наказанных и потешались над ними; особенно усердствовали те, которые тоже спали, да вовремя успели убежать. Но наказанные, с красными от оплеух мордами, недолго смущались, тут же вместе со всеми стали смеяться. Удивительное дело: после этого приключения на батарее стало как бы немного веселей.
14 сентября.
Война нарушает весь распорядок жизни. И в праздничные дни слоняемся мы здесь грязные, вшивые, немытые.
Я и не знал бы, что праздник, и удивляюсь, как об этом помнят здесь другие.
— В церковь сходить некуда, — сокрушается Пашин и ругает Польшу на чем свет стоит.
— Глупый! Тут не Польша, а Литва, — объясняет ему Беленький.
— Не один ли черт, — не соглашается упрямый костромич. — Там костелы, тут костелы — всюду одна Польша и паны бритые.
У меня радость: пришли от родных и знакомых долгожданные письма, а из Вильно — несколько номеров «Нашай швы». Командир был как раз в канцелярии. Он повертел «Нашу шву» в руках, с особым вниманием присмотрелся ко мне — и ничего не сказал.
Радость мою оскорбил старший писарь Лебедев, который, когда командир вышел, сказал:
— Охота же писать газеты на таком свинском языке. Ведь по-русски так легко научиться.
Во мне все задрожало от гнева, но что я могу сказать этому черносотенцу, если он говорит так не по темноте своей, а сознательно и умышленно.
Хорошо в хате, в канцелярии. А на улице холодно. Ветер как зимой. Шел на батарею и по дороге думал: придет ли такое время, когда не будет империализма, национального угнетения, богатых и бедных, сытых и голодных, обогретых и озябших, не будет солдат, военной службы, войны? Когда наступит этот золотой век? Эх, ветер, ветер! Холодно, брат, жить на свете! Зачем и из-за чего кормим мы здесь «зверей»? Проклятые козявки, на кой черт создала вас «разумная» природа? Наивный вопрос! И Лебедев — козявка, и я — козявка, и все мы — козявки. И те наши рьяные «сознательные» белорусы, которые всегда упрекали меня, что подобные рассуждения — слабость духа, недостойная истинного возрожденца-революционера, и они сами — козявки…
А все же я рад, что родные мои все здоровы, что дома все благополучно! И недаром же мы тут воюем — до чего-то довоюемся. И если тут не убьют, придет время — повоюем и за кое-что другое…
Поворот
16 сентября.
Затемно выехали за Неман. «Теперь мы идем наступать», — почему-то думают все. Темно, с поля дует холодный осенний ветер. В лесу тише. Пахнет дымом. Между соснами мелькают фигуры пехотинцев. Дождь. С левого фланга долетает далекая канонада.
Дождь усиливается. Стоим. Спрятался под сосну. Под ней несколько пехотинцев и среди них один пехотинец- вольноопределяющийся. Он сообщил удивительную новость: «С левой стороны участок нашего фронта занимает японский корпус». Совсем недавние враги — японцы? Непостижимо!
17 сентября.
Весь день нас заливает дождь, а мы едем, едем и едем. На крыльце пустой, оставленной хозяевами хатки стоял войсковой поп и благословлял нас крестом, и так благословлял всю колонну, тянувшуюся мимо него. Некоторые, усердные, подходили, и он давал целовать крест и руку.
Значит — идем в наступление…
18 сентября.
Страшная ночь! Бездорожье невероятное, ветер колючий, пронизывающий. То одно, то другое орудие тонет в грязи. Тянут, кричат, ругаются. Остальным приходится долго стоять и ждать, пока его вытащат. Я промерз и весь трясусь.
— Выругайся, браток, по-матерному — потеплеет, — советует мне старший.
19 сентября.
У нас уже появился новый прапорщик, молоденький, только из военной школы, по фамилии Кульгацкий. Он заговорил со мной по-дружески. На мой вопрос ответил, что никаких японцев на нашем фронте нет, — наивно было бы так думать… От него же узнал, что двигались мы сначала в направлении м. Симно, потом подались на Мариамполь и стоим от него в нескольких верстах. Немцев обходят, и они сегодня в час дня оставили Мариамполь без боя.
Весь день ехали по непролазной грязи под дождем. Сухой нитки на мне не было.
Проезжали мимо большой панской усадьбы, где помещик — поляк, арендатор — еврей, батраки — жмудины. Совсем так, как бывает и у нас в Беларуси. Неудивительно, что ни польские паны, ни еврейские эксплуататоры не сочувствуют ни литовскому, ни нашему возрождению. Пробудится народ — и свернет им шею… Только доживу ли я до той поры, изматываясь так, как вчера? Меня душит кашель, нестерпимо ноет левый локоть. Вот бы мне заболеть как следует. Кончились бы эти муки. Будь проклята моя доля, бросившая меня на войну… И тут же думаю: «Постыдись, брате, хоть сам себя.» — «Ребята, не падай духом».