На империалистической войне
Шрифт:
15 августа.
Едем дальше. По дороге все чаще и чаще красивые рощицы, в пригретой травке прыгают и звенят кузнечики. В тени приятная роса…
Наконец въехали в большой немецкий лес. Много белок, птиц. Перебежало через просеку гона за два от нас несколько стройных диких коз.
Доносится далекая глухая стрельба из орудий.
Торты
16 августа.
Вчера после обеда и до самого вечера простояли с телефонными двуколками в том большом лесу. Натерпелись страху. Пехотная разведка, как при облаве, рассыпалась
Батарею свою догнали на другой дороге; она тоже, без нас, свернула и потянулась куда-то в сторону и назад. В сумерках мы уже были возле какого-то местечка. Тут, по обе стороны дороги, стоял огромный табор немецких беженцев. Бросилась в глаза разница в настроении мирных жителей. Они смотрели на нас гораздо смелей; пара-другая глаз светилась затаенным вызовом и злой радостью. Какая-то рыжеватая девушка смеялась и махала нам рукой, показывая, чтобы мы уезжали назад, в Россию. Она кивнула головой в сторону своей опечаленной подружки, потом послала мне рукой поцелуй. Что она говорила, я не мог расслышать из-за тарахтенья колес.
Одна картина вчерашнего дня оставила особенно тяжелый осадок в моей душе. Верст пять по шоссе от того табора, то отставая, то обгоняя, бежали при батарее двое стариков: крупный тучный немец и его сухопарая седая жена. Немец был красный как рак и потный, запарившийся, с вытаращенными неприятными рачьими глазами. Он просто задыхался от бега. Растрепанная, зареванная старуха припрыгивала, как подбитая. Они искали начальство, которое забрало их сына, паренька лет пятнадцати. Взяли парнишку за то, что он будто бы что-то плохое сказал о русском войске. Никто из нас не знал, куда и кто его забрал, а старики все бежали, высунув языки, и, обливаясь слезами, спрашивали у всех нас на своем непонятном жаргоне о сыне и по-собачьи заглядывали в солдатские глаза. Уф!
Потом снова мы, телефонисты и разведчики, вместе с командиром затарахтели далеко вперед от батареи. После долго стояли, озябшие, в темноте, на дороге и ждали батарею. Я уже потерял ориентацию, не знал, куда, в какую сторону мы направляемся. Снова поехали. Темно — хоть глаз выколи. Курить запрещено: говорят, над нами повис дирижабль. Ночевали прямо на дороге, в полной амуниции, не распрягая лошадей. Холод, не дай бог. Промозгло, зябко. Тревожная дремота.
Ранний рассвет. Не могу сориентироваться. Кажется, со всех сторон слышу орудийную и винтовочную пальбу. Первый раз в жизни увидел дирижабль. Как черная сигара, неподвижная, мрачная, высоко-высоко висит над нами в хмуром небе и гипнотизирует.
Наконец-то совсем рассвело. Солнышко согрело нас. Дирижабль незаметно исчез. Мы заняли позицию. Вырыли окопы.
17 августа.
Стоим на той же самой позиции — вблизи какого-то Картау, небольшого поселка. Кто-то вспомнил, что сегодня праздник — воскресенье. Все стали бриться (весь день было тихо, спокойно). Побрился и я. Даже на душе будто бы посветлело.
Бродил бесцельно вокруг позиции и… встретил возле реки знакомого с нашивками
18 августа.
Дождь. Сыро, холодно. Ушел с позиции гона за три в пустой дом немножко погреться. Дверь открыта, пусто, но слышу: в дальней темной каморке что-то происходит… Схватился за кинжал, осторожно подхожу: оказывается, невзрачный пехотинец с цифрой 106 на погонах ковыряется лопаточкой в земле. Вытаскивает из ямки большой узел разного барахла, развязывает постилку и копается в тряпье. Стыдно и противно: это шакал. Я ему ничего не сказал, повернулся и пошел на цыпочках к выходу. Но тут вбегает огромный черноволосый верзила (на погонах тоже цифра 106) и озабоченно и по-деловому басит с порога: «А що, нэма часом хусточкы?» Мерзость.
19 августа.
В четыре часа дня бабахнули первые выстрелы нашей батареи в ответ на огонь врага.
Наш третий бой.
— Тротиловой гранатой! беглый огонь… Огонь!!!
Бух-бух-бух! Загудело, загрохотало, понеслось. И через какие-то секунды: тах, та-ах, тах! — удачные попадания.
Записываю команду и в перерывах (во втором орудии задержка: гильзу заклинило) успеваю записывать кое-что в свою записную книжку. Нас не обстреливают, поэтому орудийная пальба мне нравится: в ней есть своя красота. И батарейцы тоже как будто повеселели: монотонность последних дней наконец нарушилась, неопределенное ожидание закончилось. Дождик немного покапал и перестал.
— Прицел 150… Стрелять правому орудию… Тротиловой гранатой… — слышу из телефонной трубки. — Готово?
— Готово!
— Огонь!!
Неужто бой разгорится? Наблюдательный пункт недалеко: в высоченной насыпи недостроенного железнодорожного моста. За толстой каменной опорой моста — окоп под тремя рядами наката. Прочная штука! Там сидеть безопасно. Этот окоп утром рыл и я, так как находился в то время на наблюдательном пункте. Зачем отослал меня старший сюда, на батарею? Тут для телефонистов не окоп, а яма.
— Подкопать хоботы!
Артиллеристы быстро подкапывают хоботы (задние концы пушек), чтобы стволы еще больше поднялись вверх. За бойкой работой находят время пошутить, спорят, смеются и виртуозно матерятся. Я уже свыкся с их матерщиной: Беленький вбил-таки в меня это «наплевать». Дождь совсем прекратился. Выглянуло солнышко; дождевые тучи разбегаются. Третий наш товарищ, флегматичный костромич Пашин, принес тем временем полное ведро картошки, приготовленной со свежей поросятиной. Повар из него хороший. Но поесть нет времени: снова команда. Остынет бедная картошка. А без соли, которой уже нет и у батарейцев, будет совсем невкусная. «Братцы, давайте попеременно!» — советует Беленький. «Жри!» — по-приятельски шутливо подталкивает он меня локтем, уступая первенство. Ем, аж за ушами трещит. «Прячь свою записную книжку, а то прочту!» — «Нет, братец, дудки! Спрячу за голенище». — «Когда-нибудь доберусь». — «Разве что в Смоленске». Следующим за картошку принимается молчаливо-рассудительный Пашин. Беленький будет есть, когда все насытятся — деликатный человек!