На империалистической войне
Шрифт:
— Гм-му-у…
— Ты ранен, Шалопутов?
— Никак нет… у меня нога.
— Что нога-а? — и давай его стаскивать.
— Болит очень… Ушиб где-то.
— Ну и поганец, — с глубоким презрением и стыдом за него сказал герой-командир и быстро, как от чего-то омерзительного, отошел.
Из офицеров у нас ранен еще штабс-капитан Домбровский, но остался в строю. А в третьей батарее убит командир. Кажется, я его когда-то видел: сильный, добродушный мужчина-русак, с большими рыжими усами, по фамилии Шилов. Говорят, умирая, уже вечером, он пошутил, сказав обступившим его офицерам: «Вот тебе и Георгиевский крест… Поставьте хотя бы деревянный…»
Думаю: вот и меня могло так же убить на чердаке теперь уже сгоревшего домика.
Нет больше времени писать, и голова болит от вчерашнего грохота и еще больше от собственной нервозности.
Пишу после обеда, поправив окопчик. Тихо, спокойно. Сидим вдвоем с Вороновым на том самом наблюдательном пункте под деревом, у сгоревшего дома. Смрад идет от пожарища, ветер вздымает пепел и песок и сыплет на нас. Хочется спать, потому что всю ночь после вчерашнего боя просидел я с Вороновым на этом пепелище. Ну и холодно было нам! И всю ночь немецкие прожекторы светили на нас и сеяли тревогу.
9 августа.
Конец вчерашнего дня был для меня горьким. Старший, посмеиваясь, уколол меня: «Вы тоже в хате прятались». Да, прятался… Нечем оправдаться. Я покраснел и молчал. Сегодня мне веселее. Сон вернул мне силу, и какой-то внутренний голос успокаивает меня: ну и хорошо, что прятался, — ты еще понадобишься для своего главного дела.
Так, оказывается, у нас серьезная победа. Немцы отступили, бросив много убитых, раненых и оружия.
Сегодня я проснулся на батарее, возле окопа телефонистов, от яркого, теплого августовского солнышка и шумного спора в хате между офицерами 1-го и 2-го дивизиона о трофеях.
Нож мой пропал, и нечем заточить карандаш для описания этого офицерского спора. Спорят о том, кто уничтожил немецкую 12-орудийную батарею, отчаянно выдвинувшуюся на открытую позицию, которая видна от нас невооруженным глазом. Вокруг позиции этой несчастной и геройской батареи теперь валяются разорванные на куски кони и люди, кучи убитых снарядами и удавленных гужами лошадей, безобразные и страшные груды человеческих тел с оторванными руками, разбросанные вещи. Зарядные ящики взорваны, погнуты, смяты, как бумага в кулаке, некоторые разнесены буквально в щепки.
Представитель первого дивизиона, худой и черный усатый капитан, как видно, новый командир третьей батареи, со слезами на глазах уверяет, клянется, что батарея уничтожена им, что она даже не успела выехать и сделать хотя бы три-четыре выстрела из двух орудий.
Офицеры 2-го дивизиона, придя в гости к нашим (я служу в первом дивизионе), возражают… Их батареи стояли далеко справа и сзади нас, и даже я, ничего не смысля в артиллерийском деле, удивляюсь, как могли они, а не мы, уничтожить ту батарею.
Время, количество одновременно выехавших немецких орудий, записи команд, свидетельства пехотинцев и многое другое — все доводы доказательно разбиваются, и спор склоняется
Дослушав препирательства до конца, я пошел умываться, но долго-долго искал воду и нигде не нашел. Войско всю выпило. В колодцах на дне осталась одна грязь. Колодцы здесь большей частью закрытые, с насосами. Насилу выпросил воды попить у командирского ординарца. Сегодня и обед запоздает, так как за водой поехали на реку, за несколько верст отсюда. Бродя по полю, видел много убитых коров и лошадей. Почему их не закапывают? На обочине дороги видел целую гору собранных пехотинцами винтовок, шинелей: светлых, синих — немецких, и серых, грубошерстных — наших; ранцев косматых, бурых — немецких, и холщовых — наших; шашек, пулеметных лент, ботинок и прочего. И все несут и несут…
Вдруг послышалась «венская» гармонь! Звонкие, весело-игривые звуки залихватской полечки потрясли меня. Не могу выразить того запутанного клубка чувств, который подкатился к сердцу. На глазах невольно выступили слезы. Мысли мои полетели в тихую, мирную прежнюю жизнь на милой, родной Могилевщине. Праздничный день, танцы, гулянье… А тут я вижу жуткое поле смерти под синим, теплым, безмятежным небом.
Но вдруг музыка оборвалась. Может быть, кто-то не позволил играть перед померкшими глазами убитых товарищей… А пусть бы играла гармонь победу жизни над смертью! Не все ли равно, что тут делать: плакать или смеяться?
Музыка доносилась с ближайшего хутора, очень большого, занятого пехотинцами. Я пошел туда. Там во дворе и в сарае, на подстеленной желтой соломе, полно раненых, перевязанных белыми, но с уже проступившими пятнами крови бинтами, — немцев и русских. То тут, то там между ранеными лежали неподвижные фигуры — это скончавшиеся от ран. Оскаленные зубы, тусклые, запавшие глаза, спутанные, замусоленные усы — страшно смотреть.
Тут и штаб. В саду я услышал, как начальник нашего отряда говорил с кем-то по телефону:
— Нет сил собрать. Может быть, тыл подберет. Не менее семисот винтовок. Более двух тысяч человек… Да! Лежат цепями, колоннами. Бог знает, то ли они уже раненые сползлись в кучи и умерли вместе, или так одновременно убиты. Артиллерия и пулеметчики работали на славу! Рад стараться, вашдитство!
Мимо нашего наблюдательного пункта по дороге проходит и проезжает много разных военных. Недавно ехал пьяный казак. Болтается в седле. В одной руке разбитый телефонный аппарат, а в другой — бутылка с наливкой. Он попросил меня подать ему головешечку прикурить и предложил мне потянуть «немножко» прямо из горлышка. У него, пьяного, горе: говорит, будто «вольные» немцы (мирные жители) убили двух его станичников, а сам он насилу избежал смерти.
Привалы
10 августа.
Поход наш продолжается. Пишу на крутом берегу неширокой, но полноводной и глубокой реки. Мост разрушен. Саперы наводят понтоны. Куда ни глянь — и проволочные заграждения, и волчьи ямы. Удивляюсь, почему немцы оставили их без боя.
Переправились. Местечко. Разумеется, безлюдное. Кирха (а может, — костел). Наши католики забегают и коленопреклоненно молятся. У самой кирхи, на подоконнике раскрытого окна пустого дома, граммофон, заведенный рукой врага, похабным диссонансом в условиях войны и смерти ревет мирного «пупсика». Молодые пехотинцы столпились у окна, смеются, гогочут, а некоторые подпевают по-русски: