На империалистической войне
Шрифт:
Сегодня рвались вокруг нас «чемоданы».
Вчера вечером и сегодня утром стоял густой холодный туман. Днем показалось тусклое октябрьское солнце. Зябли ноги. Купил у подпрапорщика Федора Смирнова, щербатого человека, одного переднего зуба нет, вонючий казенный кожушок с теплой бараньей шерстью. Заплатил дорого: пять рублей. Теперь осталось только два рубля — вот и все мои ресурсы.
— Подпрапорщик, герой, а казенным торгуеть, — сказал Пашин и ругал меня, что я переплатил «этому подлому гороху».
А я все думаю о смерти Сизова. Скорее бы уж замирение! Пусть ранят,
Сегодня с 12 часов началось, как говорят, наступление 25-й дивизии! Мы тоже ведем бои, помогаем ей. Орудия грохочут, пулеметы трещат.
Мы стреляем почти беспрерывно. Но во время одной передышки я все-таки ухитрился задремать.
Сегодня даже не умывался.
Вчера, когда Беленький пошел стричь капитана Смирнова, мы (я и Пашин) при свечке, которая горит у нас в окопе, искали в одежде. Беленький «искался» перед ужином. Очень сокрушался, что ел свою порцию мяса, не помыв рук. Но у нас воды не было. «Почему супом не помыл?» — в шутку сказал Пашин после ужина. Беленький еще больше горевал. Ели втроем из одного ведра, как всегда. Только хлеб теперь держим отдельно. Так предложил Беленький — не ради себя, ради меня, потому что Пашин очень много съедал хлеба. Я, низкий человек, принял пропозицию Беленького.
От нашей позиции до границы теперь и трех верст не будет.
Штабс-капитан Домбровский опять заболел. «Холуи» говорили, что первую же ночь офицерам спать не давал. Подхватится сонный, как закричит на всю хату: «Пора! Пора! Вставайте! Снаряды падают на дом! Вставайте!» Всех тормошит — красный, большеголовый, с татарским лицом. Жутко. Его снова отправили: пока что будет при управлении бригады. Интересно, а там устраивает ли он такой же тарарам ночью?
За день выпущено 499 патронов.
Несмотря на обстановку, мне приснился сладострастный сон. На сердце — камень. Надо дежурить — и не спать. Ой, как хочется спать!
24 октября.
Пришло письмо от моего младшего, моего милого братишки. Письмо вскрыто «военной цензурой» — это что за новости? Мне пришлют посылку — вот радость-то!
Приехали после излечения двое солдат, раненных 7-го августа. Командир с ними целовался. Один из них, Драб, из Гродненской губернии, заплакал…
Вчера на батарее четверых легко ранило, а ездового Кучинского переехала телефонка; сильно искалечен, фельдшер боится, что не выживет.
Светит красное зимнее солнце. Ночью — месяц полный, месяц ясный.
Было тихо, только на левом фланге какая-то батарея нашей бригады выпустила залпом несколько очередей. Изредка бабахали «чемоданы». Порой играл пулемет. Светили ракеты. Но мало. Тревоги не было.
Бомбардир-наводчик Володин (костромич) рассуждает о войне: «Когда только она кончится? Связались с дрянью, и надо же было нам из-за сербов влезать, они там каждый год воюют. Сколько нашего брата ушло на войну, а нам от этого какая корысть: прибавится ли хоть по десятине земли, или как? Чего не хватает богатым чертям, что лезут в войну? Кажется, и сыты и пьяны. С жиру бесятся, сволочи, а ты
Катастрофа
Пишу после обеда (24 октября). Выехали… так как оказалось, что немецкие окопы — пусты. Ночью немцы тайком удрали.
Едем…
Осеннее солнце спокойно гуляет. Ветряные мельницы заснули. Пустынно. Однако там-сям начинается сонное движение. Жители, как пчелы весной из улья, осторожно выползают из своих домов.
Вот по обочине шоссе идет, прихрамывая, штатский человек. Поднял с земли каску, раздавленную колесом, подержал двумя пальцами и швырнул в канаву. Двое парней собирают гильзы. Подняли поломанное ружье, но увидели солдат, бросили его и наутек.
На гати в яме лежит издохший конь. Вздулся, как гора, и уже смердит. А в трясине брошен пустой снарядный ящик. На пригорке — длинная аллея старых лип, неизвестно зачем безжалостно срубленных.
Тянутся окопы немцев. В них — перины, скамейки, столы, железные печки, горшки из литовских хат. Валяются бутылки, гороховые консервы, обертки от шоколада. Пачки патронов. Целые кучки гильз. Тянутся ряды проволочных заграждений.
И… знакомые места! Вот та горка с деревьями, по которой мы вели огонь 4-го августа.
Тоска и тревога на сердце. Не радует и победа. Грустные картины.
Кресты в поле, на лесных опушках, за придорожной канавой. Смывает дождь неяркие карандашные надписи: «Здесь покоятся русские воины, убитые при взятии г. Столюпенена 4-го августа 1914 года». Видимо, в общей могиле похоронены и немцы, потому что на одной из них стоит второй крест с надписью: «Здеся покоятся германские воины, убитые при обороне города С. 4-го августа 1914 года» Еще несколько шагов, и доска: «Могила воинов-евреев».
Некоторые кресты из связанных палочек. И уже покосились, и уже скоро упадут. И затеряется место последнего упокоения воина.
25 октября.
Вчера устроились на ночлег рано, еще засветло. Сегодня выехали в восемь часов утра (пишу на привале).
Прапорщик Валк (латыш) дал мне вчера большой, фунта два или более, кусок беленького хлеба. Я дал понемногу каждому телефонисту, сам только попробовал, и кусочек спрятал в ранец. Вскорости полез в ранец — хлеба нет. Хотел учинить скандал, но раздумал, оставил так. Думал на Ехимчика, думал на старшего… А кто его знает, кто так подшутил.
На немецкой земле отовсюду веет на меня каким-то запахом тлена. Слышу мертвечину, хоть ты что…
Слишком спокойно расселись мы на чужой земле на глазах у врага. Быть не может, чтобы за нами не следили. А мы тут — душим кур, варим поросятину — ой, нехорошо!
— Начальству лучше знать! — отрезал старший в ответ на такие мои и Беленького рассуждения, но и сам скрывал в голосе недовольство положением дел и тревогу.
Сегодня часу в десятом началось.
Едем без опаски, — вдруг ни с того ни сего — пу-ухсь! — легкая шрапнелька над самой батареей.