На исходе дня
Шрифт:
— А насчет Казюкенаса тоже предвидел?
— Болтун ты, Ригас! Я-то думал…
Он не досказал, о чем думал, и ускорил шаг.
Я жал следом — за деньгами, только за деньгами!
Неизвестно, раскололся бы отец, вскрылась ли бы, как долго созревавший нарыв, его тайна? Не время и не место для откровенности там, где поблескивают множество окон и десятки глаз нетерпеливо следят за приближающейся фигурой доктора. Вот его шаги, покашливание. Самое главное здесь, в этом строго организованном мирке — к слову сказать, прекрасно приспособленном только для болезней, — бодрость хирурга, его уверенность в себе… Становится ясно — теперь я ему не нужен, забыт и выброшен из головы, сейчас все внимание только больным, пусть путаные их загадки и мелочные жалобы надоедают за день, как простывший
— Доктор! Подождите, доктор!
Погоня? Благодарный смертный с банкнотом в потном кулаке? Скользкий путь избрал бедняга, долго же будут гореть у него уши при воспоминании, как пытался он всучить «благодарность» доктору Наримантасу! А может, застукал его больной-коллекционер — некоторые собирают недуги, как почтовые марки или спичечные этикетки. Ну, этому скоро опротивеют любые коллекции!
Отец прижался к перилам, пригнул голову, чтобы кирпич, если кто вздумает запустить, пролетел, не задев макушки.
— Целый час дожидаюсь, а вы мимо!
Едва поставив ногу на первую ступеньку лестницы, Наримантас застыл, будто пригвоздила его стрела, и медленно начал поворачиваться всем телом, как волк или скованный болезнью Бехтерева человек. Скребли по цементу тяжелые стеклянные двери в металлической раме, в вестибюле кто-то ахал не от боли — от радости, этажом выше раздавался смех — фальцетом кудахтал мужчина, с лестницы тянуло сигаретным дымом. Я почувствовал, что и отец с удовольствием затянулся бы — мнет пустой карман пиджака. Подскочил, сунул пачку, он, не глядя на меня, выколупал из нее сигарету.
Догнавшая нас девушка или женщина — сначала показалось, что девушка — тоже пахла табачным дымом, на тротуаре возле ее стройных ножек тлел окурок с пятнышком кармина на фильтре. Так торопилась, что не погасила? Оставляет следы… А ведь у нее есть что скрывать, но вот не бережется, может, ей суждено всюду оставлять следы? Я заинтересовался ее странно знакомым лицом, талией, ножками, пялился на них несколько дольше, чем следует, но она не обращала на меня внимания. И для нее, как для отца, я был невидимкой? Женщина — теперь уже ясно, что женщина! — какая-то не будничная, словно с обложки «Силуэта» явилась, но впечатления, что наряжалась специально, нету. Пробегавшие мимо франтихи медсестры покалывали ее взглядами, некоторые даже забывали поздороваться с доктором. Ближайшая его сподвижница по спасению человечества, сестра Касте Нямуните, покосилась сдержанно — красотою правильных черт лица и стройностью она превосходила всех, даже эту незнакомку, но казалась рядом с ней статуей, в которую природа поскупилась вдохнуть жизнь.
— Подождите, пожалуйста, доктор! Постойте! До чего же все здесь бездушны!
Незнакомка схватила отца за локоть. Длинные густые волосы волной падали на плечи, на грудь, ей приходилось откидывать их рукою, чтобы не заслоняли лица. Темно-рыжие пышные волосы эти озаряли ее каким-то праздничным светом, привлекая все взгляды.
Сухо кашлянув, Наримантас освободил локоть, сошел со ступеньки, но женщина не удовлетворилась уступкой, встала между ним и входом в больницу, чтобы не вздумал бежать. Он рассердился — не терпел принуждения! — но ничего не сказал, только перенес тяжесть тела на одну ногу, подрагивая по привычке другой.
— Как вы все безжалостны, доктор!
Женщина картинно прижала руку к сердцу — ах, как она возмущена! — длинные фиолетовые ногти в такт дыханию приподнимались на обтянутой модной блузкой груди. Где-то я ее видел, особенно эти движения, точно она танцевала под одной ей слышную музыку. Внезапно беспокойство, все утро окутывавшее отца к даже зажегшее в его глазах фанатические огоньки, каких прежде мне не доводилось замечать — рабочая кляча, да, но непримиримый фанатик? — обрело запах и цвет. Яркие, дразнящие, они
— Давайте договоримся, доктор! Вы скажите мне всю правду, даже если…
Она выстрелила этими словами, и грудь ее заходила, в разрезе блузки сверкнула и соскользнула вниз потемневшая металлическая цепочка. Сказанные и недоговоренные слова объединил в одно целое быстрый жест тонкой в запястье руки. Все в этой женщине как-то подчеркнуто, определенно, подумал я, и бесстрашие тоже, впрочем, возможно, она вовсе и не самоуверенна, но скорее умрет, чем выкажет слабость. Талия стянута широким поясом, хотя и без того стройна, брови подведены и как бы приподняты. Мне стало неловко за свой пристальный взгляд, неуместен он здесь, где самый воздух уже пахнет больницей, даже трава пропитана этим специфическим запахом. Уставился на отца — ясно, эта модная штучка задержала его впервые, даже никаких туманных ассоциаций не вызывает, однако ее резковатый, не терпящий возражений голос и горящие карие глаза не являются для него неожиданностью. Он словно предвидел, что такая существует, беспокойная, настойчивая, подстерегающая, может, потому и терпел меня рядом, не прогнал прочь?
— Простите, но я не совсем понимаю, о чем это вы? — И по голосу ясно, задолго до этой встречи знал, что затронет в ком-то струну, дрожащую беспокойством, похожим на его собственное, но натянутую скорее всего недружественной рукой. Теперь мой старик что угодно отдал бы за свой пусть не первой свежести белый халат — облекся бы в него, как в латы, сжал бы в кармане стетоскоп и…
— Это правда, что он?.. Ну, что ему сделали операцию?
— О ком вы? — Мысленно отец уже натянул свой плохо выстиранный халат, сейчас прикроет лицо маской, холодящей маской хирурга, что оградит его ото всех посторонних, в том числе и от этой дерзкой собеседницы, пусть даже привело ее сюда то же беспокойство, которое терзало его самого, неизвестно только, с какой это корысти. Жалко, что Дангуоле не видит его выразительной мимики. Тебе всегда не хватало артистичности, милый, так и слышу ее постоянные упреки. Посмотрела бы!.. А женщине уже некуда отступать, хотя и унижает ее необходимость вымаливать то, что ей принадлежит и к чему стараются не допускать ее колючие недоброжелательные глаза.
— Как? Вы сделали ему операцию и ничего… не знаете?
— Поймите, мы делаем операции ежедневно. — Наримантас хочет быть абсолютно точным и поправляется: — Почти ежедневно.
— Слушайте, доктор, за кого вы меня принимаете? Я же не девчонка! — Рот ее широко и некрасиво кривится, на щеках собираются морщинки, которых раньше не было видно. — Вы запретили посещать его! Прибегаю высунув язык, а меня не пускают…
— Посещение больных у нас по вечерам.
— А вчера? Вчера?
— К какому же вы больному, разрешите спросить?
Не может быть, что не знает, но больных на самом деле сотни; порыв ветра доносит сюда холодок — от стен больницы, от окружающих ее сосен, от того низкого, приземистого строения в глубине двора, которое называется моргом.
— Я вам не девчонка! Требую, чтобы мне разрешили навещать Казюкенаса! Да. И чтобы сказали все!
Одно лишь слово прозвучало неожиданно, подчеркнутое выразительным взмахом руки, — «все», имя Казюкенаса дерзкие губы произнесли как бы между прочим, а вот это «все» царапнуло ей горло. Отцу же явно царапало слух имя. Она не сказала «мужа’, не сказала „знакомого“, „товарища Казюкенаса“, просто произнесла „Казюкенас“, и стало очевидно, что права ее, если говорить о формальных правах, сомнительны. При желании отец мог бы уйти, но его сбила с толку женщина, уверенная, что можно узнать „все“. Сострадание боролось в нем с твердым намерением молчать, и дрогнувшие губы выдали эту безмолвную борьбу. То ли красота, то ли упрямство этой женщины победили — Наримантас заговорил.