На исходе дня
Шрифт:
— Ах, Казюкенаса? Так бы и сказали, — притворился, что копается в памяти, точно не был до краев переполнен этим Казюкенасом. — Ка-зю-кенас… Запущенная язва желудка. Помню, помню! Операция была необходима! Надеюсь, вы понимаете? — Женщина ничего не понимала, машинально покачала головой, как заводная кукла. — У больного послеоперационный шок. Вот посетители и не допускаются. Переведем из послеоперационной — милости просим.
— Боже мой, боже!
Ее лицо пригасло, на него упала тень облака, покрывшая часть площади, половину лестницы. Женщина отступила от тени, точно от дурного человека, но темная пелена разворачивалась и наползала на всю площадь, а может быть, и на весь город.
— Очень сожалею, но… — Наримантас пытался
— Разве знаете вы, что такое жалость? — Она едва сдерживала досаду и на померкшее небо, и на бездушную больницу, и еще неизвестно на что, заставляющее ее унижаться, а его, немолодого врача, быть жестоким. — Прекратите тянуть резину, доктор! — Ее гортанный смех зазвучал неприятно, словно рвала она что-то на куски.
— Какую резину? Не понимаю вас.
— Так-таки ничего не понимаете?
— Доктор, пятиминутка началась!
Пахнуло прохладой — до чего же приятно, когда рядом в жаркий день журчит ручеек, свежесть так и пощипывает, хочется даже поджать пальцы ног. Это Касте Нямуните, у кого еще такой освежающе четкий голос?
— Вы меня не удержите! Разве что с помощью силы…
Не закончив, в упор уставилась на Касте — еще одно неожиданное препятствие, еще одни запертые двери? Вначале даже не видит строго классических ее черт, особенной нежности кожи и широко расставленных глаз, которые из-за чистой белизны лица кажутся голубыми. На самом деле они скорее серые, наполненные невозмутимым спокойствием, враждебные спешке, жаре, нетерпению. Враждебные всякой нервотрепке, а может, лишь этой женщине, ее праву поступать как заблагорассудится? Едва мелькает у посетительницы эта мысль, взгляд ее свирепеет. Я бы не удивился, услышав, как трещат швы халата Касте, увидев, как сваливается накрахмаленная шапочка, приколотая шпильками к толстому перевяслу льняных волос. Залив краской белое лицо сестры, хищный взгляд посетительницы впивается во врача, потом снова в Нямуните, спеленывает их в одно некой не высказанной, однако небезосновательной догадкой, которая перекидывается мне — единственному зрителю. Как будто женщина требует от меня присоединиться к неодобрению этих двух людей, связанных ее взглядом, как веревкой, она улыбается мне, словно старому знакомому, сочувствующему и отлично понимающему ее.
— Ладно, обойдемся без скандала… Но смотрите, доктор, вдруг завтра броситесь разыскивать меня?
Угроза, адресованная врачу, хлещет по щекам сестру Нямуните и летит ко мне, а вслед за ней визитная карточка, нервно вырванная из модной сумочки; снова светит солнце, ветерок, подхватив, крутит ослепительно белый кусочек бристольского картона, пока не укладывает его у моих ног; поднимаю, обрез остер, как лезвие бритвы. Не обращая больше на меня внимания, как будто я один из тех, кто топчется здесь в нудном ожидании, или просто прохожий, а не тот, кому доверила она свою тайну, женщина дарит мне ничего не значащую очаровательную улыбку и удаляется. Вялые, но плавные движения свидетельствуют, что отгребает она не с пустыми руками, кое-что вырвала, оставила нам беспокойство и подозрения, которыми окутана сама, как невидимым облаком. И не сомневается, что будем смотреть вслед, думать о ней, исчезнувшей, а потом растерянно переглядываться.
— Кто же эта экстравагантная дама? Давайте-ка посмотрим, — первым, приходит в себя отец.
— Ну, ее все знают! — цедит до того молчавшая Нямуните, буря миновала, она улыбается. Визитная карточка у меня в пальцах, пренебрежительно брошенная, но тем не менее волнующая, как все, что относится к новому бытию доктора Наримантаса. — Это же Айсте Зубовайте! Разве вы не слышали, как она поет, доктор? — Голос Нямуните снова подергивается ледком.
— Не-ет! — Отец отгораживается от ушедшей, будто она продолжает сверлить его требовательными, никому не верящими глазами.
— Звезда эстрады. Знаменитость! — В словах Нямуните звякают льдинки и презрения и восхищения.
Твердый
— Некогда мне эстрадой увлекаться. Надо же кому-то и работать.
В последнее мгновение доктор вспоминает обо мне.
— Ты все еще здесь, Ригас? Ах да… Понятно. Скажи наконец, сколько.
Деньги нужны позарез — ремонт машины, возобновившиеся отношения с Сальвинией! — однако тут запахло другими купюрами, не обычными мятыми трешками да пятерками, они соблазнительно шуршали нетронутой новизной и просвечивали таинственными водяными знаками. Я промычал что-то в ответ, не отрицая денежного голода, но и не подтверждая его. Неуютно почувствовал себя и отец, как будто предложил деньги за бесчестную сделку.
Ощупав карманы, он смешался еще больше.
— Сестра, вы, часом, не выиграли в лотерею?
— Нет, доктор.
— Значит, не сможете одолжить мне рублей пятнадцать?
— Двадцать пять! — кинул я равнодушно и довольно нахально, чтобы не подумали, что покупают мое молчание.
— Найду, доктор. Пусть ваш сын подождет. — Нямуните подчеркнуто обращалась только к отцу.
— Подожди, Ригас. Я опаздываю.
Он проскользнул в дверь бочком между толстыми стеклянными глыбами, словно пытаясь сделаться невидимым. И там ждут нахальные посетители? Едва ли. Просто удирает от свидетеля, который может повернуть дело не в его пользу, опираясь на сторонние, но, как правило, решающие обстоятельства… Бросив мне бодрую улыбку, маскирующую неприятности, Нямуните проследовала за ним. Твердый бесшумный шаг, широкие, чуть приподнятые плечи…
Проводив обоих придирчиво-подозрительным взглядом Айсте Зубовайте, я стал пасти собственную тень на убогой цветочной клумбе. Тень упорно цеплялась за цементный бортик тротуара, за чашу фонтана, я, мрачный, как эта тень, старался не думать о стыде, который будет жечь, когда Нямуните вынесет деньги.
Наконец захрустели в пальцах Нямуните розовые бумажки. Грудь ее вздымалась — бегом бежала по лестнице, а я-то был уверен, что нарочно заставляет ждать.
— Тридцать пять. Мне нужно тридцать пять!
— Доктор велел двадцать пять. — Она глядела куда-то в сторону, словно здесь не было не только доктора, но и меня самого.
— Тридцать пять, ни копейки меньше!
— Его же деньги, — упорно сопротивлялась она моему намерению выклянчить на десятку больше.
— Накиньте червонец от себя! Верну вам лично. Старику докладывать необязательно. Ясно?
— Какому еще старику? — вспыхнула она и осуждающе глянула на меня — в ней, как в оркестре, играющем вразнобой, боролись противоречивые чувства. Нравится мне дирижировать несыгранным оркестром — иной раз такого „петуха“ даст, что ахнешь от удивления. В этой какофонии чувств, хлынувших по велению моей дирижерской палочки, билась, как птица, неосторожно влетевшая в забитую мебелью комнату, основная мелодия — покорность и уважение к высшему существу, то есть к доктору Наримантасу, а может, и еще кое-что, но за недостатком времени я не стал вникать. Свистят крылья, ударяются о мебель, бьются в обольстительно прозрачное стекло окон… Я не чужой ее божку, посему снисходит и на меня частица благоволения. — Мне не поручено спрашивать, на что они пойдут… Но послушайтесь доброго совета, не транжирьте на спиртное, — и она косится на меня — не взорвусь ли?