На исходе ночи
Шрифт:
Кушкаш чокается с Ларсеном и делает еще глоток. Ларсен допивает рюмку, и Кушкаш мгновенно, с неожиданной быстротой наполняет ее вновь.
— Вы присядьте, — говорит Кушкаш. — К вашему сведению, склонен считать этот прожект с отлетом бессмысленным расточительством. Лететь… Куда? Не все ли равно, где жить? Важно — как жить! Я вовремя позаботился об этом и устроился, как вы могли убедиться, очень неплохо. Я теперь, возможно, самый богатый человек на земле… Должен вам сказать, что я был одним из первых, кто понял, что нужно вкладывать деньги в космические вооружения…
— За вашу предусмотрительность! — говорит Ларсен, чуть усмехнувшись.
Кушкаш растроган.
— Благодарю вас… благодарю. Но это
— Где?
— Там, — многозначительно, повторяет Кушкаш и добавляет шепотом: — На том свете… Я убежден.
Ларсен, стараясь не смотреть на хозяина квартиры, берется за ремни акваланга.
Над водой движется едва заметный туман. Сквозь серую муть неба проникает багрово-желтый, необычно резкий свет. Пустая лодка покачивается на воде.
На глубине, под водой, сумеречно и тихо, слышен лишь звук стравливаемого воздуха, тянутся вверх гроздья пузырьков. Ларсен вплывает в просторное помещение лаборатории, под ним приборы, полузасыпанные песком. Он останавливается возле сейсмографа, осторожно берет в руки ленту, которая тянется из прибора. Полуистлевшая лента тут же рассыпается от его прикосновения, превращаясь в мутное облачко…
…Ларсен плывет по затопленной улице. Аккуратные коттеджи почти не повреждены. У одного из них Ларсен разворачивается и над поваленной изгородью, над остатками кустов подплывает к дверям. Под ним, на дне, уже тронутая коррозией бензокосилка для газонов. Он дергает дверь, и она беззвучно вываливается ему навстречу, подняв облако мути.
На дощатом поду дома — осколки стекол, песок, под потолком плавают стулья. Открыв следующую дверь, Ларсен попадает в следующую комнату, а затем добирается до кабинета. Открывает нижние дверцы книжного шкафа, роется в ящиках, потом отплывает, держа в руках коробку. Останавливается возле письменного стола. В окно видны черные тени деревьев и песчаная дорожка, теряющаяся между ними.
В холле музея все сидят за столом на своих местах. Пустует только место виолончелиста. Шелестят под столом педали. В неровном свете больших, низко висящих ламп мерцает стекло бокалов. Вдоль стены несколько больших чемоданов и сумок — все говорит о близком отъезде.
Тешер украдкой поглядывает на часы, он нервничает, очень боится опоздать. Эта церемония кажется ему совершенно лишней. Его супруга курит с отсутствующим видом. Хюммель-сын с подчеркнутой медлительностью разливает шампанское.
Все смотрят на Хюммеля-отца. Выдержав положенную паузу, он встает. Его лицо словно стянуто мертвой маской, но губы и глаза выдают волнение, граничащее с отчаянием. Он долго перебирает листки, затем откладывает их в сторону. Смотрит на сына, но тот отводит глаза, сидит недвижно, глядя прямо перед собой.
Ларсен с тревогой смотрит на старшего Хюммеля. Чувствуется, что сейчас прозвучит нечто большее, чем обычная ритуальная речь, как всегда, тщательно записанная и немного витиеватая. Но, словно застыдившись своей минутной слабости, отец вдруг резко выпрямляется и произносит с предельной сдержанностью, почти безразличием:
— Итак, уважаемые коллеги, мы дожили до исторического дня, когда каждый из нас получил полное право записать в своем дневнике: «Двадцать четвертое, среда. Сегодня закончилась история человечества»… Что ж, пора подвести итоги, и, думаю, нужно сделать это спокойно, без вульгарной аффектации… Есть, согласитесь, неизъяснимая, сладкая горечь в сознании того, что ты — последний… Я чувствую какое-то потрясающее облегчение… Я чувствую какое-то высшее единство с вами, единство, которого нам так недоставало всю жизнь. И теперь, сегодня, я могу наконец говорить с вами, как мертвый с мертвыми, то есть откровенно… Итак, несколько слов в защиту человечества как биологического вида… — Он глубоко вздохнул, словно набирая побольше воздуха в свои слабые легкие. — Это был трагический вид! Возможно, и впрямь изначально обреченный. Но именно в силу своей трагичности, он создал такие образцы красоты, достиг таких вершин эмоций, до которых никто больше не мог подняться! Роковая и прекрасная наша участь заключалась в том, что мы стремились прыгнуть выше самих себя, быть лучше, чем положено нам природой. Мы находили в себе силы сострадать, хотя это противоречило законам выживания, испытывать чувство собственного достоинства, хотя его всегда топтали, создавать шедевры искусства, понимая их бесполезность и недолговечность. Мы находили в себе силы любить… Господи, как это было трудно! Ибо неумолимое время предавало тлению и тела, и мысли, и чувства. Но человек продолжал любить, и любовь создала искусство, которое запечатлело нашу неземную тоску по идеалу, наше бесконечное отчаяние и наш вселенский крик ужаса — вопль одиноких мыслящих существ в холодной и безразличной к нам пустыне космоса… Здесь, в этих стенах, прозвучало много слов ненависти к человеку, презрения к нему и насмешек. Но я сегодня не брошу в него камень. Нет! Я скажу так: я любил человечество и люблю его сегодня, когда его нет, еще больше, именно за его трагическую судьбу. И я хочу сказать вам, коллеги…
Голос его неожиданно дрогнул. Чопорная торжественность исчезла, словно осыпалась вместе с пудрой, покрывавшей его гладко выбритые щеки, и обнажилось вдруг безмерно усталое морщинистое лицо.
— И я хочу сказать вам, — повторил он совсем тихо, — я люблю вас. Для каждого — свой скачок сознания. Возможно, это мой… Сейчас я уйду в свою комнату и для меня все кончится… В конце концов, мы взрослые люди, и смерть не так уж страшна, когда погибло все…
Молодой Хюммель неожиданно поднял голову, намереваясь что-то сказать.
— Только не надо! Прошу тебя, — тихо сказал отец, опуская руку на его плечо. Помолчал, потом добавил негромко: — Надеюсь, вы поймете меня и не осудите…
Он поднял свой бокал, медленно выпил его до дна, неторопливо поставил на стол. Торжественно и спокойно вошел в свою комнату и закрыл дверь. В тишине отчетливо щелкнул замок.
Тишина и неподвижность. Скрипят педали под столом, колеблется неровный свет ламп.
Выстрел звучит резко, но негромко, заглушённый толстой бронированной дверью.
— Я боюсь показаться бестактным, — торопливо заметил Тешер, — но уже четверть второго! Пора идти…
— Да-да, конечно… — Сын встает, подходит к своему чемодану.
Все поочередно прощаются с Ларсеном, совершая церемонию рукопожатий, сопровождая ее сдержанным кивком головы.
Педали под столом замедляют движение и останавливаются. Свет начинает меркнуть.
— Прощайте… Счастливого пути… — звучит уже в полной темноте.
Сквозь стекло иллюминатора видна топка. Раскачиваются языки пламени. Ларсен лежит на скамье, прикрывшись какой-то старой одеждой, вероятно, из запасов виолончелиста. Смотрит на вздрагивающее за стеклом пламя. Доносится негромкая музыка. Виолончелист сидит на своей скамье среди груды тряпок, склонившись над виолончелью. Его небритое лицо нервно сосредоточенно, рот полуоткрыт. Кажется, что он не играет, а произносит свой тихий музыкальный монолог. Ларсен слушает музыку, думая о чем-то своем, затем устало прикрывает глаза…