На Москву!
Шрифт:
И, быстро подойдя к Курбскому, Димитрий крепко его обнял и расцеловал.
– - Где ты это, братец, пропадал?
– - Все в Москве, -- отвечал Курбский.
– - Не мог благоуспешно выполнить твое поручение, государь: Годунов не давал ответа, да и не отпускал из Москвы. А тут он сам внезапно скончался...
– - И до нас уже о том весть дошла: привез ее Авраам Бахметев. От него же мы знаем про предсмертную волю Годунова, чтобы Басманов перенял начальство над всеми войсками.
– - То-то он по пути обогнал нас!
– - воскликнул Курбский.
– - Ну, теперь, государь, твое дело наполовину
– - А разве Басманов не против меня?
– - Думаю, что нет. Зачем бы ему-то было дважды навестить меня, так много расспрашивать про тебя? Зачем бы он помог мне потом уйти из Москвы?
– - О! Коли так... Но расскажи-ка, расскажи по ряду, что было с тобой.
И стал Курбский рассказывать. Относительно Маруси Биркиной он упомянул только вскользь; даже имя ее произнести было ему теперь больно. Но что задело было Димитрию и обоим иезуитам до какой-то купеческой дочки! Выслушав подробный отчет Курбского о приеме его Годуновым, о посещении его Басмановым и о собственном его, Курбского, побеге из Москвы, они осыпали его вопросами о сыне Борисовом, теперь царе Федоре, о боярской думе, о настроении москвичей.
Расспросы эти были прерваны приходом маленького секретаря царевича. Пан Бучинский приветствовал Курбского чуть ли не также сердечно, как и сам царевич; после чего обратился к последнему:
– - А я, ваше величество, должен обеспокоить вас экстренным делом.
– - Что такое?
– - Да вот вместе с князем Курбским прибыл сюда один странник...
– - Да, государь, -- подхватил Курбский.
– - Он прямо из Углича.
Димитрий весь вздрогнул и изменился в лице.
– - Из Углича?
– - повторил он.
– - Но что ему нужно от меня?
– - Он Христом Богом молит дать ему сейчас взглянуть на ваше величество, -- отвечал Бучинский.
– - Не ест, не пьет, пока не узрит вас.
– - Да, преупрямый старик, -- подкрепил Курбский.
– - И дорогой сюда, кроме хлеба да воды, ничего в рот не брал. Он помнит тебя, государь, ведь еще с малых лет. Утешь уж старика!
– - Да кто он такой? Чем был тогда в Угличе?
– - Этого он мне не хотел сказать. Называет же себя просто Огурцом.
– - Изволите видеть!
– - вмешался тут патер Сераковский.
– - Все это весьма и весьма подозрительно... Давно ли священная жизнь вашего величества едва не пресеклась от таких же чернецов, подосланных из Москвы?
– - Может ли быть!
– - воскликнул Курбский.
– - На жизнь твою, государь, злоумышляли?
– - Один из них раскаялся и сам же отвел от меня удар, -- уклончиво отвечал царевич, видимо смутившись, и окинул обоих патеров хмурым взглядом.
– - Будет об этом! А странника я сам расспрошу. Будьте любезны, пане Бучинский, ввести его к нам.
"За что он сердит как будто и на себя, и на патеров?
– - недоумевал Курбский.
– - Уж не расправился ли он, по их совету, чересчур жестоко с теми чернецами?"
То, что он узнал впоследствии о недавнем покушении на жизнь Димитрия, подтвердило его догадку. Оказалось, что с месяц назад в Путивле появилось трое каких-то неведомых монахов с грамотами от Бориса Годунова к духовенству и к народу. Прочитывая эти грамоты всенародно на площадях и перекрестках, монахи подбивали своих легковерных слушателей схватить "расстригу", самозванно именующего себя сыном блаженной памяти Ивана Васильевича, и отправить в цепях в Москву, за что-де настоящим государем Борисом Федоровичем будут щедро награждены. Схваченные сами и представленные Димитрию, мутители продолжали упорствовать на своем, пока им не пригрозили пыткой. Перед мучениями пытки один из них не устоял. Повалившись в ноги царевичу, он выдал, что у одного из его товарищей в сапоге между подошвами спрятан смертоносный яд; что яд тот имелось в виду подмешать к ладану, которым окуривали бы царевича в церкви; выполнить же это взялись двое московских бояр, незадолго перед тем передавшихся царевичу, но на самом деле по-прежнему верных еще Годунову. Притянутые в свою очередь к допросу, оба боярина повинились и были расстреляны на площади, а два нераскаявшихся монаха были пытаны в темнице, где все еще не могут оправиться от причиненных им телесных повреждений...
До времени, однако, все это не было еще известно Курбскому, и он с замирающим сердцем, как бы в тяжелом предчувствии, ожидал, как-то поведет себя при виде царевича старец-странник, очевидец угличской драмы.
И вот, пан Бучинский ввел странника. Еще более исхудав от многодневного странствия и самовольного голодания, старец скорее походил теперь на выходца с того света, чем на живого человека.
– - Подойди-ка ближе, старче, -- с царственною ласковостью обратился к нему Димитрий, но дрогнувший голос выдал его глубокую душевную тревогу.
– - Ты хотел видеть меня; смотри же: узнаешь?
Кряхтя, странник заковылял вперед с помощью посоха; дойдя же до царевича, вперил в него свои подслеповатые глаза, забыв даже обычный поклон. Но мелькавший в его взоре луч надежды не разгорелся радостным огнем; напротив того, как будто даже померк.
– - Вседержитель и Сердцеведец! Вразуми меня, открой мне очи...
– - пробормотал он про себя, но все же настолько внятно, что всем присутствующим было слышно.
– - Он меня не узнает!..
– - прошептал по-польски Димитрий, лицо которого покрылось мертвенной бледностью.
– - Да если он даже и видел ваше величество в Угличе, то четырнадцать лет назад, когда вы были малюткой, -- поспешил успокоить его Бучинский.
– - Но тогдашние приметы ваши во всяком случае сохранились. Ты помнишь то же особые приметы царевича?
– - отнесся он по-русски к старцу.
– - Особые приметы царевича?
– - повторил тот, точно очнувшись от забытья.
– - Да. Вглядись-ка и припомни хорошенько. Странник еще пристальнее уставился своими мутными глазами в лицо царевича.
– - Ан и впрямь ведь, -- заговорил он, оживляясь, -- вон одна бородавочка на лбу, другая под глазом...
– - Ну, вот видишь ли! А кроме того, есть еще и другие приметы...
Димитрию, видимо, было крайне не по душе такое удостоверение его личности -- личности царевича московского -- перед каким-то полоумным бродягой, когда целые города русские, без всяких удостоверений, встречали его уже, как сына царского, с хлебом-солью. А теперь засучить еще перед этим проходимцем свой рукав, чтобы предъявить родимое пятно под локтем, да вымерить длину обеих своих рук -- нет, это было бы слишком унизительно!