На Москву!
Шрифт:
При этом от Курбского не ускользнул быстрый взгляд, которым обменялись оба иезуита. Чуть заметно покачав отрицательно головой, как бы в знак того, что данный ему наказ не мог быть исполнен, патер Лович доложил, что старец, не прикоснувшись еще до пищи, которую подали ему на кухне, внезапно упал без чувств; пока же посылали за лекарем, все было уже кончено: лекарь мог только удостоверить смерть от полного истощения.
Что дело было именно так подтвердил потом Курбскому и Петрусь, не отходивший в кухне от старца.
– - А патер Лович не застал его уже в живых?
– -
– - Застал он его уже на полу...
– - И сам его не трогал?
– - Напротив, вдвоем с паном Бучинским они много хлопотали около него. Патер достал уже из-за пазухи пузырек с каплями, чтобы влить ему в горло; но Бучинский не дозволил: "Обождем лучше дохтура".
– - "Да я сам такой же дохтур!" -- говорит патер. А Бучинский: "Но коли после ваших капель он уже не проснется?" Побледнел мой патер и прикусил язык... Ну, а в конце концов и дохтур уже не помог. А что, милый княже, скажи-ка, признал старик нашего царевича?
– - Признал, как не признать!
Мог ли, смел ли Курбский отвечать иначе? Но в ушах у него звучали еще последние, предсмертные слова старца:
– - Покайся, поколе еще не поздно! Вспомни Страшный суд!..
Глава семнадцатая
КАК ПЕТРУСЬ КОВАЛЬ ОПРАВИЛ ДОБРОЕ ИМЯ ЗАПОРОЖЦЕВ
Убеждения патера Сераковского вдохнули в Димитрия новую энергию, новое мужество: он готов был тотчас прекратить свое непроизвольное бездействие и перейти в наступление.
– - Теперь времени терять уже нечего, -- заявил он на другое утро после описанной в предыдущей главе сцены.
– - Донцы мои стойко держатся в Кромах против московских войск; но в конце концов те их, пожалуй, все одолеют. Надо идти прямо в Кромы, предложить Басманову сдаться: воины его обожают, ему верят...
– - Carpe diem (пользуйся днем), -- справедливо согласился патер Сераковский.
– - Но буде даже Басманов был бы склонен признать ваше величество (что еще гадательно), то кто поручится нам за князя Голицына, который до сих пор был главным воеводой и разделяет с ним власть? А немецкая дружина всегда была до глубины верна дому Годуновых, и она, можно наперед сказать, добровольно ни за что не передастся.
– - Так чего же вы хотите, clarissime?
– - горячился царевич.
– - Чтобы москвитяне сами двинулись на нас и захватили нас в Путивле, как в ловушке?
– - Для решительного шага, повторяю, момент наиболее удобный, будь у нас самих только более хорошо обученных ратников. Но что могут предпринять какие-то три тысячи русского сброда против сотни тысяч таких же русских?
– - Да кто же виноват в том, что все ваши поляки, даже Дворжицкий, меня покинули!
– - Не все, государь: ваш покорный слуга с патером Ловичем готовы до сих пор разделить вашу участь; точно также и ваша личная польская охрана.
– - Какая-нибудь сотня!
– - Но зато отборной польской рати. Вот кабы еще одну хоть такую хоругвь, да сотни две-три молодцов-казаков, разумеется, не изменников-запорожцев, а с Дона, с Урала...
И что же? Как по приказу, в тот же день действительно прибыла в Путивль целая хоругвь польских гусар: набрал ее преданный еще Димитрию польский шляхтич, пан Запорский, из разбредшихся по окрестностям "рыцарей" и "жолнеров" (наемщиков); а под вечер подошел еще давно ожидавшийся отряд кубанских казаков в пятьсот человек.
– - Сам Бог за нас!
– - воскликнул Димитрий.
– - Теперь ничто уже меня не удержит.
На созванном тотчас же военном совете состоялось решение: дать новым вспомогательным войскам отдохнуть два дня, а на третий отправить их, вместе с тремя тысячами русских ратников, под Кромы. Вести их туда хотел было сперва сам царевич. Но патеры убедили его до времени остаться еще с своим штабом и телохранителями в Путивле; вместо же себя, предоставить пока главное начальство бравому пану Запорскому, который, нет сомнения, оправдает такое отличие и заставит забыть даже пана Дворжицкого.
Накануне выступления пана Запорского в поход, Курбский услышал у себя в прихожей за перегородкой, где помещался Петрусь Коваль, горькие всхлипы. Он окликнул казачка. На пороге показался Петрусь с заплаканными глазами.
– - Что треба твоей милости?
– - спросил он, стараясь глядеть бодрее, но углы рта у него подергивало, а на ресницах дрожали слезы.
– - И не стыдно тебе, хлопцу, хныкать, как баба!
– - укорил его Курбский.
– - Все о бедняке Огурце убиваешься? Ему же лучше, что Бог его прибрал.
– - Теперича, княже, я уже не о нем... Его схоронили, ну, и вечная ему память.
– - Так о чем же? Лихой запорожец и слезы роняешь!
– - Вот потому-то самому... Уж больно крепко они меня изобидели...
– - Кто такой?
– - Да все, все! Мне в лагере теперича просто проходу нет; куда ни покажусь, все-то поносят "изменников" -- запорожцев и меня зовут уж не иначе, как подлым запорожцем.
– - Что же делать, мой милый? Ты-то, понятно, тут ни при чем. Но атаман ваш Рева, сам ведь знаешь, дал подкупить себя и перед самой битвой под Добрыничами покинул царевича. А это разве не подлая измена?
Юный сын Запорожья, который кое-как еще крепился, не выдержал и разразился отчаянными рыданьями.
– - И сам-то ты, княже, считаешь меня таким же изменником! Чем я заслужил это перед тобою?..
Господину его стоило немалого труда несколько его успокоить увереньем, что в нем, Петрусе, он ничуть не сомневается.
– - А коли не сумлеваешься, -- подхватил, все еще всхлипывая, чувствительный хлопчик, -- так пусти меня с паном Запорским, дай мне умереть за тебя и за твоего царевича...
Такая пылкая до наивности привязанность казачка не могла не тронуть Курбского.
– - Царевичу ты этим большой услуги не окажешь, -- сказал он с улыбкой, -- а мне от тебя куда больше проку от живого, чем от мертвого.
– - Бог весть!
– - упорствовал на своем Петрусь.
– - Пусти меня, право, милый княже! Я покажу им, что один-то хоть запорожец тверд в своем слове и может сделать больше для твоего царевича, чем десять донцов или поляков.
– - Ого! Да пан Запорский тебя, пожалуй, вовсе и взять-то с собой не захочет.