На закате солончаки багряные
Шрифт:
— Дополоть надо.
— Сдалась тебе морковь!
Пацанов догоняем уже за околицей.
Весь день у меня состояние праздника на душе. И в игре я удачлив, шаровка у меня самая меткая. Пацаны уважительно посматривают на меня, оставляя напоследок, на выручку… К вечеру и дождик пробрызнул. Хоть и неважнецкий дождик, а всё огурцы не поливать. И мама простила мне недополотую гряду.
Вернулись они из поля уставшие, разомлевшие, но не заругались, а ягоду костенику принесли — на веточках. Целый букет.
— Не набегался,
Смотрю на родителей удивленно: что это они такие добрые сегодня?
— Зародик сметали, — говорит отец, доброе сенцо, сплошной визиль, — до дождика успели завершить, да-а…
Я бегу на бугор, где вся наша ватага собралась. Крик, визг, беготня. С бугра видно, как из-за озера неспешно, но сосредоточенно движется к деревне стадо. Впереди идет пестрая корова, широкая и костистая, рога, как ухват, торчат. По первой корове мы определяем, какой завтра день будет. А завтра, судя по всему, день будет облачный, а то и с грозой. И мы гадаем: чья это корова ненастье несет? И не можем угадать. Наверное, не с нашей улицы.
Пастух Степан Чалков щелкает кнутом. Звонко стреляет — из пацанов так никто не умеет.
— Не отставай, родимые! Шевелитесь, ведерницы! — доносится голос Степана.
— Антихрист заполошный, — ругаются подошедшие бабы. — Скотине спокою не даст.
Стадо, разделяясь на две улицы, с пылью и мошкарой втекает в деревню.
Вот и день кончается. Праздничный и счастливый. Как же хорошо жить на свете!
Гоню Красулю и теленка к своей ограде. Корова привычно отворяет рогами калитку, и сам я уже прощаюсь с улицей, остается только задвинуть запор калитки, но тут подбегает Шурка.
— Потемней станет, приходи в переулок.
— Зачем, Шурка?
— Приходи, говорят, чертей смотреть будем!
«Вот еще не хватало: чертей смотреть! Один-то небось боится», — мелькает у меня недобрая мысль о Шурке, но фантазия уже начинает работать, и мне уже самому хочется убедиться, что черти действительно куют.
— Ладно, — обещаю дружку, а сам припоминаю, как всякий раз пробегаю ночью возле кузницы — зубы стучат от страха. Но точно знаю: смелость — дело наживное. Зимой как-то на спор в пустую заколоченную избу зашел ночью да еще комок земли прихватил из подпола для убедительности, чтоб ребятня поверила.
Вечером мама, позвякав подойником, процедив молоко через ситечко, расстилает постели. Я тоже сегодня укладываюсь рано.
— Что рано сегодня? Набегался! — удивляется отец. — Ну спи, спи.
Сплю я в сенях. Хоть и комарье с вечера донимает, но здесь не так жарко, как в доме. Лежу, прислушиваюсь к ночным звукам. Вот все угомонились, только слышно, как за стеной тяжело попыхивает Красуля. Телок почесался об угол, попил из кадки, что специально у крылечка поставлена. Теплый воздух на дворе гудит комарами, но этот густой гуд вскоре уляжется. Мягко ступая, проскользнет в потайную дыру кот, отправляясь в ночную охоту за воробьями.
Начинаю проваливаться в сон, и перед глазами мелькают картины прошедшего дня. Вот все дальше, дальше, куда-то к Засохлинскому острову уплывают галифе Васьки Батрака, шаровки, возбужденные азартом лица ребят, морковная грядка и круглое горячее точило с тысячами золотых искорок, сыплющихся тугим снопом.
— Жы-ы, жы-ы, — противно зудит комар. И я напуганно вскакиваю. Заснул почти! Ведь дал слово Шурке прийти в переулок. Он встречает меня злым шипением:
— Ты что, маку наелся? Дрыхнул уже, наверно!
— Сам ты маку наелся…
— Ладно. На жмыху.
Жмых мне нравится, у нас его дома нет, а Шуркина мать получает на трудодни, и дружок постоянно носит жмых в карманах.
— Теперь че будем делать? — скрежещу я зубами о тугой комок, поглядывая в сторону кузницы, безмолвной и какой-то зловещей в темноте поздних сумерек. — Смотри — не куют!
— Время не подошло, — шепчет Шурка. — А может, сегодня и не появятся. Видал, чё днем делалось в кузнице?
— После обеда? Нет, не видал.
— Хы, ворона! Да там в стене три бревна выбрали, завтра электромотор поставят, горн раздувать током будут, а мехи выбросят… Бревна для ременного шкива выпилили, понял.
— Понял, — соглашаюсь я, хотя мало что понимаю из Шуркиных слов. Теперь начинаю догадываться, что он не чертей меня звал пугать.
Шурка тянет за рукав: пошли, мол. И я покорно шагаю туда, к кузнице, и страха почти не чувствую, и уже представляю, что так шел бы в разведку — смелый, решительный.
— Завтра помалкивай, никому ни слова. Заметано? — часто дыша, наставляет Шурка, и я соглашаюсь помалкивать, хотя еще совсем не знаю — о чем?
Запахло копотью и мазутом, из проема стены, где выбирали бревна, ударило тяжелым, спекшимся воздухом.
— Полезай! — командует Шурка, подталкивая меня к проему. — Соберешь инструмент, мне подашь. Я на шухере постою.
Я начал было упираться, смекнув, что Шурка задумал:
— Зачем тебе инструмент? Не буду…
— «Не бу-уду», — словно обидясь, говорит Шурка. — А ты слыхал, что Андрей Киселев про инструмент сказал? Не хватает его у трактористов, а нам потом в самый раз пригодится. Понял. Полезай…
— Понял! — бодрюсь я перед дружком и просовываю голову в амбразуру стены. Из каждого угла мерещится жуткое и косматое, но я хочу справиться со страхом, оттого лихорадочно ориентируюсь в темноте. Вот здесь должны лежать молотки и клещи, там, под верстаком, закаленные зубила и лерки для нарезки резьбы на болтах, в отдельном ящике гаечные ключи… Шурка принимает инструмент в подол рубахи. И еще я снимаю с гвоздя над верстаком ножовки — по дереву и по железу, и тут уже он пугливо шепчет:
— Скорей, скорей.