Набоков: рисунок судьбы
Шрифт:
России, родины моей.3201
Что-то похожее уже было – в Кембридже, когда Набоков в конце концов нашёл приемлемое соотношение в своём «я» между русским и английским. Теперь он готов окинуть весёлым взглядом целый мир, более того – даже признать его своей отчизной. Он готов на любые странствия и опасные встречи, он готов «подальше заплутать», лишь бы «за поворотом, ненароком» обрести то, «что носит для души названье России, родины моей».
Набоков звал Веру не только на юг Франции, он настойчиво звал её, ещё во времена «Морна», в Америку. Но Вера, единственная (средняя) из трёх дочерей, оставшаяся в Берлине с родителями, немолодыми и не очень здоровыми людьми, не могла их покинуть. В 1928 году она потеряет их обоих. Да и он понимал, как тоскует без него мать, старался, как мог, помочь ей, навещал,
Переосмысление самоидентификации, подобное тому, которое произошло в Кембридже, – в Берлине, в Германии было невозможно. Там Набокову помогло его англофильское детство, его, в общем-то, благоприятное отношение к стране, и сознание, что он здесь временно, что окончит учёбу и уедет. На этот раз, в нелюбимом им Берлине, где ему пришлось мириться с перспективой неопределённо продолжительного пребывания в этом городе, потребовалось более радикальное средство для обретения душевного комфорта и радости жизни, к чему он, «счастливчик» по рождению, всегда стремился.
Набоков, в сущности, объявил себя гражданином мира, взлетев на самую высокую планку самоопределения, какая только доступна человеку. Этот неопределённый, но заведомо обширных просторов «мир», который к тому же ещё и символическое, всеохватывающее «отечество», тем и хорош, что его масштабы минимизируют ощущение удушающей удавки Берлина и в то же время позволяют склониться к тому, что всего ближе и дороже – к России, родине.
Наконец-то нашёлся путь, начавшийся с картинки, висевшей над его кроватью в петербургском доме, в которую он, в детских своих фантазиях, мечтал войти, влекомый таинственными приключениями на пути к пока неизвестным, но непременным подвигам. Судьба, оказывается, и в самом деле предоставила ему «божественный дар»: выведя на чужбину из поруганной родины, она, тем самым, обязала его искать «отраду слов скупых и ясных» дабы сохранить и приумножить наследие «первых пестунов русской музы».3211 Писатель не жалеет времени и сил, поглощая неудобоваримые произведения советской литературы. И тем яснее ему его призвание – не этой же уродливой ветке предоставить будущее русской словесности. В докладе, названном «Несколько слов об убожестве советской беллетристики и попытка установить причины оного», который он прочёл в кружке Татариновых 12 июня 1926 года, Набоков обвинил советских писателей в том, что они забыли времена «изумительного детства» русской литературы, и выразил надежду на то, что «юность её – ещё впереди». «Мне иногда мнится, – мечталось ему, – что грядущие писатели будут созданы из чудес изгнания и чудес возвращения».3222 «Доклад, – в тот же день отчитывался он в письме Вере, – признали блестящим, но очень злым и несколько “фашистским”».3233 Был доволен. В гидропонику эмигрантской литературы была впрыснута, таким образом, животворная закваска – продолжать, преобразуя и обновляя, «наследие отцов», в то время как на отравленной почве отнятой родины прополка цензуры оставляла лишь дефектные плоды.
Такая постановка вопроса производила, по существу, кульбит, эффект перевёртыша: эмигрантская литература из худосочного, обречённого на неизбежное исчезновение явления, назначалась ответственной за столбовую дорогу российской словесности. Заявленный Набоковым путь обретал значение высокой миссии, для выполнения которой Берлин был не более чем случайным местом в глобально понимаемом мире.
Бегство из Берлина бывших соотечественников продолжалось, но какая-то, выше критической массы, группа единомышленников оставалась: два раза в месяц, вплоть до 1933 года, собирался кружок Татариновых, где Набоков не только читал своё, стихи и прозу, но и делал доклады о Пушкине, Гоголе, Блоке, разносил в пух и прах известных советских писателей. Функционировал Союз русских писателей и журналистов, оказывавший посильную материальную помощь свои членам. Издавался «Руль», в котором Гессен всегда охотно печатал Набокова. Ежегодно, приуроченный к дню рождения Пушкина, отмечался День русской культуры. Традиционный ежегодный благотворительный бал собирал весь русский литературный Берлин и всё ещё привлекал какое-то число возможных издателей и спонсоров. Что-то публиковалось в Париже или Праге.
Одним словом, для жизнерадостной и деятельной натуры Набокова потенциал возможностей
Чтобы продемонстрировать свою веру в возрождение России, Набоков заказал «Билет», на котором «невероятной станции названье»,3241 – стихотворение, написанное в мае 1927 года и в конце июня опубликованное в «Руле». С поразительной оперативностью, 15 июля, оно появилось в «Правде», сопровождаемое стихотворной же (в исторической перспективе – смехотворной) отповедью Демьяна Бедного.3252 «Билет» так и остался единственным произведением Набокова, появившимся в советской прессе за всю её историю. В свою очередь, к ноябрьским торжествам в советской России Набоков написал статью, в которой десять лет эмиграции предложил оценивать как десять лет свободы и презрения к установленному большевиками режиму.3263
НАБОКОВ ПРОТИВ ИСТОРИИ
С. Блэкуэлл, в статье «Набоков и наука», отметил, что подчас интерес представляют не столько сами по себе суждения Набокова о той или иной области научных знаний, сколько аргументация, объяснение (the reasoning) этих суждений.3271 В продолжение той же логики: не так интересна аргументация, как стоящие за ней мотивы, в свою очередь зачастую обусловленные врождённым, природным темпераментом Набокова. Таким создали его «неведомые игроки», и он воспринимал мир через призму заложенной ими индивидуальности: «В жизни и вообще по складу души я прямо неприлично оптимистичен и жизнерадостен», – из уже цитированного письма Набокова Струве.3282
Каково же было Набокову, при его складе характера, слышать вокруг себя стенания по поводу тяжелейших последствий Первой мировой войны и грядущей гибели «дряхлой Европы»? А марксистское понимание истории – оно что – действительно всерьёз и надолго в России? И эта примитивная каузальность тщится застить ему таинства жизни и творчества? А самозванный «демон обобщений» смеет вносить с собой «ужасающую тоску… – что, как ни играй, как ни дерись человечество, оно следует по неумолимому маршруту»3293
За всё человечество индивидуалист Набоков не в ответе, но за себя он драться будет: в эссе «On Generalities» (1926 г.) он яростно опровергает основные тезисы пессимистических выводов и прогнозов. Первая мировая война – всего лишь «преходящая суета», раны затянулись, и из неприятных последствий можно усмотреть «разве только уйму плохих французских романов». «Что касается революционного душка (это об Октябрьской революции 1917 года – Э.Г.), то и он, случайно появившись, случайно и пропадёт ... и глуповатый коммунизм сменится чем-нибудь более умным».
И вообще – что такое история? Это всего лишь бесконечная череда случайностей; глупо искать закона, ещё глупее его найти. Системы нет. Клио смеётся над нашими клише. Рулетка истории не знает законов. Маркс – расхлябанный и брюзгливый буржуа ... написавший тёмный труд «Капитал» – плод бессонницы и мигрени; … и через сто лет о скучнейшем господине Ленине будут знать только историки.3304 И, наконец, история – это «грёзы и прах» (dream and dust), а это уже мнение американского, 1940 года Набокова, с 20-х годов только ужесточившееся до предельно краткой и уничижительной формулы.3315
«Художник, – провозглашает Набоков, – это человек, орудующий постоянными величинами», ему необходим “привкус вечности”, который был и будет во всяком веке».3321 Принять случайную моду за «космическое дуновение» и убояться её – значит предать в себе вечное, вневременное творческое начало и скатиться к несостоятельности, а то и вовсе погибнуть. Ничто не должно омрачать радости самоосуществления. Художник должен творить в своей автономной лаборатории, ограждённой от напастей суетливой музы истории. В 1934 году, отвечая Ходасевичу на его письмо о пессимистических настроениях в русскоязычной прессе, сулящих скорый конец эмигрантской литературе, Набоков заметил, что писатели должны «заниматься только своими бессмысленными и невинными увлечениями. Я пишу роман. Я не читаю газет».3332