Начала любви
Шрифт:
— Да вот думаю, — был ответ.
ГЛАВА IX
1
Герцог голштинский переехал из Киля в Петербург вместе с изрядной частью своих лукавых царедворцев, среди которых оказался также и обер-гофмаршал Оттон Брюммер, его личный воспитатель, мучитель и враг. Отношения между ними сделались к тому времени прямо-таки невыносимыми, с обоюдными кознями, частыми оскорблениями, пинками и плевками.
Уехал Брюммер, и всяческая связь меж ним и Иоганной-Елизаветой
А благодарность удовлетворённой женщины, о, это совершенно уникальный, совсем особенный род благодарности...
Худо — не когда худо, а когда надежды не сбываются. Ведь Иоганна-Елизавета надеялась на Брюммера, рассчитывала, что сумеет он замолвить словцо-другое русской императрице. И ведь поначалу какое-то движение русского двора действительно наметилось в сторону Цербста. Иначе как можно объяснить присланное из Петербурга собственноручное её императорского величества письмо, в котором русская императрица ласково писала:
«Светлейшая княгиня, дружелюбная и любезная племянница! (Прочитав это обращение, Иоганна-Елизавета в приступе минутной гордыни подумала, что ну как и её пригласит Елизавета к своему двору, вслед за Петром? А что, у русских денег целые горы!) Если Вы, — с ученическим нажимом писала далее императрица, — имеете в своём распоряжении портрет сестры моей Анны Петровны, герцогини голштинской, тот самый, что некогда был написан по приказанию посланника барона Мардефельда, то мне бы очень хотелось иметь картину у себя, поскольку её портрета у меня вовсе нет. За подобную с Вашей стороны любезность я бы не осталась в долгу.
Весьма любящая Вас Елизавет».
Это великое счастье, что при переезде из Штеттина громоздкий портрет русской герцогини, который Иоганна предлагала кому-нибудь оставить на память, был тщательно упакован, напоминая плоский матрас. Именно этим портретом находчивый Больхаген заткнул щель между составленными бок о бок на повозку шкафом и дорогим инкрустированным секретером. Мебель и картина, таким образом, доехали до Цербста в отличном состоянии. Но сам факт, что портрет малознакомой русской герцогини после всех перипетий, выпавших на его долю, оказался в цербстском замке, — сам этот факт был и остаётся подлинным, хоть и не Бог весть каким значительным, чудом, иначе говоря, явлением сверхъестественного мира. Раму для портрета пришлось заказать новую, да и краска по углам облупилась, позволив местному художнику (шапочка, козлиная бородка, грязь под ногтями) заработать два талера на реставрации.
В ответ на посланный Елизавете портрет «весьма любящая», как она подписала своё послание, действительно не пожелала остаться в долгу. Несколько месяцев спустя серьёзного вида, чтобы не сказать напыщенный, секретарь русского посольства в Берлине Шривер, лицом похожий на не вовремя разбуженную мышь, доставил в Цербст портрет Елизаветы Петровны, украшенный редкими небольшими бриллиантами, Шривер между прочим, хотя и не без умысла, сообщил Иоганне-Елизавете стоимость русского подарка: восемнадцать тысяч рублей.
Ну уж извините!
Что бы ни думал о ней Шривер в глубине души, Иоганна была совсем не такая дура в вопросах драгоценностей. Восемнадцатью тысячами, положим, здесь и не пахло, но подарок, следует это признать, был в самом деле исключительный. Суть даже не в конкретных цифрах.
От мысли, что столь большой суммой фактически была заткнута щель между предметами мебели, от одной только этой мысли принцессе делалось нехорошо...
К своему портрету русская императрица присовокупила также и коротенькое послание с просьбой прислать в Петербург какую-нибудь parsunu [61] молодой принцессы, сиречь юной Софи. «Парсуна» есть портрет, как объяснил всеведающий Шривер. От скрытого смысла только что понятой просьбы у Иоганны-Елизаветы даже ладони увлажнились.
61
Парсуну (портрет).
И портрет дочери (тот самый, работы Пэна) был в Россию послан незамедлительно, и послание к портрету изысканно подобострастное присовокуплено было. Вот тут бы, казалось, и начаться более тесному сближению двух почтенных семейств! Ответное послание Елизаветы Петровны было составлено в восторженных выражениях: императрица выражала своё восхищение красотой Софи, посылала небольшой сувенир Христиану-Августу, присовокупив к подарку множество эмоциональных пожеланий благополучия и здоровья, но — и это казалось весьма непонятным! — даже мимоходом не упоминала имени Иоганны-Елизаветы. Как будто в Цербсте и не было таковой вовсе. Подобная сдержанность Елизаветы насторожила принцессу, которая с обратной эстафетой направила личное послание Брюммеру с завуалированной, однако легко читавшейся просьбой.
Себя принцесса пыталась успокаивать мыслью о том, что русские, как ей рассказывали многие дипломаты, вследствие национального невежества относятся к женщинам — к своим, равно как и чужим, — на сугубо восточный манер, то есть не считают их за людей вовсе. И стало быть, только этим и нужно объяснять корреспондентское невнимание, проявленное императрицей. Возможно, так оно в действительности и было. И даже, скорее всего, именно так. Но с этим плохо сочеталось первое из полученных от Елизаветы Петровны посланий, где чёрным по белому про Иоганну говорилось: «Светлейшая княгиня, дружелюбная и любезная племянница». Совместить воедино оба случая принцессе никак не удавалось.
Отосланное Брюммеру письмо как в бездну кануло: ни ответа, ни привета, а уже вовсю бушевали в лесу летние краски, уже Фриц, объевшийся какими-то лесными ягодами, лежал с признаками желудочного отравления, уже Софи окончательно отбилась от рук, и тихими, по обыкновению, шагами к Иоганне-Елизавете подступала старость.
2
Месяц за месяцем ожидала принцесса вестей из сказочного Петербурга, который даже снился ей иногда по ночам: с золотыми куполами, базарами, тюрбанами, лесом минаретов — этакая легендарная славянская держава, страшноватая и одновременно привлекательная.