Начала любви
Шрифт:
Фриц, Элизабет, Амалия, Больхаген, Иоганн-Людвиг и практически все слуги поспешили уйти с холода, так что на повороте, когда карета выехала за ограду на так называемую внешнюю дорогу, маленькая принцесса различала одну-единственную фигуру с отчаянно поднятой рукой. Неотрывно следила девушка за тем, как заштрихованная ленивым снегопадом, а теперь ещё и чугунным решетчатым частоколом фигура всё более сливалась с оставленным пейзажем.
— Шею свернёшь, — брезгливо предупредила Иоганна-Елизавета.
При виде гневного материнского лица слёзы, готовые было напоследок пролиться по всем оставленным в замке душам, неожиданно высохли.
— Напрасно вы так, — сказала Софи, уязвляя мать уже самим по себе местоименным обращением, в котором Иоганна-Елизавета склонна была усматривать не столько намёк на отчуждение, как именно на её возраст.
— Ах ты... — принцесса привычно схватила брошенные на сиденье перчатки.
— Я прошу, — решительно
Потерявшая инициативу Иоганна-Елизавета подумала, сделала неопределённое движение бровью и спокойно положила невостребованные перчатки рядом с собой.
Они ехали молча. Это было необыкновенным облегчением для маленькой принцессы, которая едва ли не впервые почувствовала себя уваженной, пусть даже и молчанием. Но даже самое грубое уважение всегда оказывается значительно приятнее самого мягкого наказания.
Составлявшие поезд четыре экипажа уверенно наматывали на колеса (крошечная ведущая пара и огромные задние колёсищи) мили берлинской трассы, столь хорошо знакомой пассажирам и лошадям. Поначалу было принято решение, насколько это будет осуществимо, двигаться на колёсах, и лишь при большом снеге переставить кареты на специальные сани, загодя притороченные сверху. Возвышавшиеся над каретами новенькие полозья, соединённые креплениями и сложной системой распорок, придавали всему поезду несколько экзотический, чтобы не сказать — странный, вид.
Зимние дороги, зимние леса, кое-где разреженные почтовой станцией или деревней, представляли собой унылое зрелище. Правильно говорили бывалые путешественники, что зимняя Пруссия нехороша для поездок. Правда, впрочем, заключалась и в том, что летняя Пруссия оказывалась ненамного завлекательнее зимней. Казалось бы, и январь-то выдался не особенно холодным, но когда приходится большую часть времени сидеть неподвижно, да ещё когда сквозняки выдувают идущее от куцей печурки тепло, то никакие шубы-шапки-варежки не помогут.
Мать и дочь — первая считала унизительным нарушать молчание, вторая наслаждалась этим молчанием и только лишь мечтала о возможно более долгом его растяжении — скучными куклами покачивались на стылых сиденьях. Иоганна-Елизавета находилась в лучшем положении лишь потому, что имела возможность вливать в себя некоторые количества тепла из плоской и даже на вид привлекательной фляжки, этого предотъездного подарка Иоганна-Людвига. Показавшийся Иоганне поначалу жидким огнём, дарёный ром (или какая-то другая жидкость, очень похожая на ром) потребовал некоторого времени для своей дегустации и ещё сколько-то времени, чтобы его полюбили. Когда большая часть фляжки обратилась в воспоминания, а навеянный ромовым ароматом сон оказался безжалостно прерван крутым дорожным ухабом, Иоганна-Елизавета машинально облизала губы, почувствовала слабый привкус так сладко укачавшего её спиртного и впервые безотчётно взгрустнула. Причём взгрустнула, вопреки обыкновению, о будущем. Как бы ни радовалась она состоявшемуся-таки отъезду из постылого Цербста, огорчала принцессу конечная цель этого путешествия, которое при иных обстоятельствах могло бы достойно увенчать её тяжёлую и полную безрадостных дней жизнь. Окажись на месте России какая-нибудь другая страна, Швеция, например, или Римская империя, или даже на худой конец Испания, ах, как замечательно чувствовала бы себя Иоганна-Елизавета. За дорожными сборами всё оказывалось недосуг, а теперь вдруг она явственно поняла, что ни в какую восточную державу совсем не хочет переезжать — ни на год, ни на день. Вон давным-давно русский дипломат, этот Пецкий или Вецкий, рассказывал ей, что в Константинополе у него прямо на ходу, особыми крючьями, сорвали возницу, освежевали и швырнули в загодя приготовленный чан с кипящей водой. С ней конечно же подобного не случится — её сопровождают целых три экипажа со слугами и охраной, — а всё-таки немного боязно. То есть пока ещё не боязно, но двигаться на восток от Штеттина большого желания у принцессы пока не было. Как ни корила себя она, как ни обзывала последней дурой, которая не понимает выпавшего на её долю счастья, а мысль о затяжном характере поездки, о нескольких предстоящих берлинских днях приятно согревала душу. Если уж на Восток едешь, так совсем необязательно при этом торопиться. Пускай они там чужих кучеров в кипяток бросают... Даже унылый редкий лесок по левую сторону дороги показался ей симпатичным хотя бы уже потому, что был родным. Прежде чем сделать очередной глоток, Иоганна-Елизавета понюхала снятую крышечку, затем понюхала у горлышка фляги, как если бы сравнивала запахи, картинно зажмурилась и раздумчиво произнесла:
— Не угостить ли девочку мою? — Заметив, как напряглась, хотя и продолжала смотреть в окно, её дочь, принцесса безошибочно догадалась, что та услышала и что ей очень хочется не так даже согреться, как именно попробовать. — Увы, нельзя, тут сплошной алкоголь, — как бы сама себе объяснила мать и тихонько засмеялась, довольная импровизированной шуткой.
От мелкой дорожной тряски, — причём большие задние колеса не только оказывались бессильны смягчить, а как будто даже усиливали каретную стылую дрожь, — Софи с каждой пройденной милей всё более скисала. Кружилась голова, и со дна желудка грозно вздымалась изжога, имевшая отвратительный вкус выпитого накануне светлого пива. Впрочем, даже за вычетом изжоги самочувствие было ужасным — от недосыпания, холода, вынужденного бездействия и масленых глаз изрядно пьяной матери. Софи припоминала сейчас, как убивалась Бабет, узнавшая незадолго до отправления их поезда о конечной цели поездки. И хотя маленькая принцесса клятвенно заверила мадемуазель, что едут они на два-три месяца и что даже с учётом дорожных задержек не позднее как в мае возвратятся в Цербст, Бабетик не унималась и умоляла Софи не ездить туда — пусть даже на несколько недель.
— Ты не представляешь, какой это страшный мир, — повторяла она.
— Бабетичек, миленький, можно подумать, мы едем на съедение к дикарям...
— Ты так говоришь, потому что даже не представ...став...
— Надо же поблагодарить её императорское величество, пойми! Или — что? Может, ты предлагаешь поступать так: если нам — то подарки, а если мы — то должны поступать исключительно по-свински, так?
— Я готова буду купить тебе любые подарки... — начала было мадемуазель, однако вспомнив, какие именно подарки прислала однажды русская императрица, завыла с новой силой.
Плакала Элизабет очень некрасиво, вызывая у Софи не столько даже жалость, как лёгкое раздражение.
Бабет же, никогда в России не бывавшая и знавшая об этой стране исключительно по рассказам месье Туара, отказывалась верить в то, что её солнечная Софичка вынуждена будет провести не день-другой, но несколько недель среди славян и этих совершенно ужасных славянок, или как их там...
Мистический ужас Бабет перед Россией не был понятен Софи, однако сочетание грустных воспоминаний и унылого, хотя ещё вполне прусского, заоконного вида, перемножаясь на величину дорожной тряски, приводило девушку в угнетённое состояние. Она пыталась читать «PRO MEMORIA», но смутная грусть подобно ветру относила запрятанный между слов туманный смысл отцовского послания, столь непохожего по интонации на отцовские же прежние письма. Нынешний трактат решительно не содержал даже отголосков подлинных интонаций родителя, и Софи решительно не представляла, с каким выражением лица тот мог бы сказать ей что-нибудь вроде: «Требуется оказывать для собственного блага и благополучия самое крайнее уважение, беспрекословно повиноваться всем лицам, могущим в той или иной мере...» Насколько деревянный язык и до чего же всё это не похоже на отца! И потом «для блага и благополучия» — разве не одно и то же? И призадумалась Софи о том, не сунул ли сюда свой нос вездесущий Больхаген? Уж не он ли диктовал отцу подобную галиматью? Зная, сколь велико влияние Больхагена, Софи не исключала и такую возможность.
Дальнейшее течение мысли оказалось нарушено сильным встряхом внятно крякнувшей на ухабе кареты.
— О, Господи! — хором произнесли обе принцессы.
Восклицание Софи пришлось на выдох, а мать, в тот момент как раз вдыхавшая воздух, поперхнулась и некрасиво закашляла.
Экипаж тем временем подъезжал к берлинскому пригороду.
2
В невесёлом путешествии Берлин оказался сродни праздничной шутихе, вдруг полыхнувшей среди ночного неба. После однообразия дорожных пейзажей, сквозняков и обоюдного молчания обеих путешественниц возникший наконец-таки город казался неожиданно ярким, оживлённым, этаким выщелком судьбы. Впрочем, и в прежние времена, помотавшись по бранденбургам, килям, мекленбургам и проч. и проч., Софи с удовольствием приезжала сюда. Много лет тому назад девушка побывала тут впервые и вот теперь, с неправдоподобным опозданием, поняла, что втайне любит сей мрачноватый, но всегда приходящийся ей по сердцу город. Мысль эта сделалась тем более очевидной, что нынешний приезд Софи считала последним перед длительной разлукой: расставаться с городами, оказывается, ничуть не проще, чем с близкими людьми.
Так или приблизительно так рассуждала маленькая принцесса, прогуливаясь по снежным улицам (в Берлине снегу нападало о-ей сколько!) мимо вкусно пахнущих лавок и ароматнейших пекарен.
Берлин обладал сверхъестественной особенностью преображения, этим редчайшим качеством, благодаря которому пристойно (и не более того) одетая публика в обрамлении аккуратнейших домов казалась прямо-таки празднично разодетой, а промчавшиеся верхом двое офицеров, на которых в Цербсте Софи и внимания бы не обратила, тут показались ей сущими красавцами. Даже бездомные собаки, несмотря на холод, умудрялись не просто шастать, но чинно выхаживать, избегая, правда, непосредственных встреч с лавочниками и особенно с жёнами лавочников.