Начало времени
Шрифт:
Алеша учился очень далеко — в столичном городе Харькове. Он болел чахоткой, и все знали, что дни его сочтены. При этом, по иронии судьбы, Алеша был «вечным студентом», и с его учебой у него получалось, как говорил отец, «не в копя корм». Знал я и то, что батюшка посылал Алеше, нелюбимому сыну, меньше денег, чем Володе и Сергею. Говорили на селе, что Алеша — мот, тратит деньги не на сало и масло, а на барышень и на красивую одежду. Обо всем этом и отец не раз говорил матери; мать почему-то отмалчивалась, и. отец заключал презрительными: «На брюхе шелк, а в брюхе-то щелк» и «Спереди фрак, а сзади — так».
Алеша
…Сперва я увидел только краски. Яркие, ослепительные, манящие: красную, зеленую, фиолетовую. Потом уже сам предмет.
Колесики! Где бы я ни встрепал их, они всегда волновали меня. Колеса я видел в самых мудрых вещах — на мельнице, на телеге, в прялке. Колесо — это движение, полет воображения и фантазии. Оно гордое подтверждение человеческой изобретательности.
Мне снилась маленькая чудесная телега на четырех колесиках; маленькая телега, а в ней маленькая лошадка — величиной с жеребенка. Не жеребенок, а лошадка! Я лечу, парю над землей!..
А здесь я видел четыре колесика — безукоризненно круглые, точеные, красочные. Они скатывались осторожно с трех ступенек крыльца. А вместе с ним скатывалось… Что?.. Это было нечто уютное, яркое и прекрасное. Деревянное, сказочное, удивительное. В нем, точно на троне, восседал бутуз Йоселя. Два передних колесика касаются каменной ступеньки крыльца, затем два задних — и вот уже колясочка–красавица стоит на дворе!
Над бутузом склонилась мать — томная, малоразговорчивая и застенчивая Лия. Там, где у большинства людей слова — у Лии улыбка. Застенчивая и виноватая, как у проснувшегося ребенка. Но и без слов все понимают Лию, и она всех понимает. Обычно Лия покачивается или дремлет в эдакой веревочной плетеной штуке, которая подобием веревочного веера привязывается к белым стволам двух берез. Отец сказал, что это «га–мак», что у штабс–капитана Шаповалова тоже была такая вещь. «Га–мак»… Странное, какое-то неосновательное слово, даже запоминать его не хочется.
Лию на улице почти не видно. А куда ей ходить? По воду — домработница сходит. Лавка, опять же, своя. В ней только птичьего молока нет. Разве только иной раз Лия подменяет в школе Марчука, когда того срочно вызывают в волость или уезд. Андрейка говорил, что когда Лия в школе, все на голове ходят, уроки не учит…
Лия — белокурая, красиво, по–городскому одевается. По вечерам она завивает волосы щипцами, которые нагревает в ламповом стекле. Мама говорит ей «мадам». Носит она туфли, чулки, длинную черную юбку с таким же черноглянцевым широким клеенчатым поясом. У пояса огромная, больше чем на поясе Симона, медная пряжка. Блузка Лии белая, как первый снег. На просвечивающихся светлых локонах — репсовая панама, тоже белая, с красивой голубой лентой. Женщина эта, одежда ее — все это словно из другой, опередившей село на много веков, жизни.
Я готов часами стоять и смотреть на Лию. Как, например, на святых в церкви, на их пышные и яркие одеяния. Дух неведомых страстей витает на их застывших ликах. (Я, бывает, до того заглядываюсь на святых, что каждый раз забываю, когда надо становиться на колени. Мать давит мне ладонью на темя, трясет, тянет
Передо мной улыбчивая Лия и такая же улыбающаяся, сказочная коляска! Четыре колесика у колясочки. Сверх того точеные, крошечные балясинки, стоечки, перекладинки, подлокотнички. Коляска — городская! Ни один наш деревенский столяр такую не сработает. Слово «коляска» я еще не знаю. Да оно и не нужно мне. Это маленькая чудо–телега! Не ее ли я видел во сне?
Я подхожу к коляске. Мне притворяться не приходится, на лице моем все искреннее — умиление, восторг, влюбленность. Как зовут мальчика, восседающего в коляске? Он таращит глаза, засовывает кулачок в рот. Он — ребенок, и имя не обязательно. Чтобы не подумала Лия, что я могу бестактно коснуться своими загвазданными руками новой коляски и ее чистого ребенка, я их демонстративно отвожу назад, за спину. Мера не лишняя. Я и сам боюсь не устоять перед соблазном, впасть в забывчивость… Эхма! Какие чудеса бывают на свете!
— Лия, — почти шепотом говорю я, — можно мне… посмотреть?
То, что испрашиваю разрешения посмотреть, после десятиминутного потрясенного рассматривания коляски, Лии и бутуза; то, что и фигура моя с отведенными за спину руками, и голос мой — воплощенная искательная деликатность; наконец, то, что я знаю имя Лии, — окончательно подкупает женщину, и на рыхлом лице с бледными веснушками тут же появляется детски–застенчпвая и виноватая улыбка.
Спереди у колясочки — красивая витая шелковистая веревочка. Сперва Лия сама мелко семенит, пятится, спиной вперед — тащит колясочку, то и дело гугукая и радостно улыбаясь надутому, равнодушному ко всему бутузу. Потом она оборачивается и доверяет веревочку мне.
Я совершенно осчастливлен! Уже давно я помышлял завладеть красивой веревочкой, по отваги не хватило предложить себя вместо лошадки. Теперь уже не я, а Лия в стороне. Она лишь изредка поддерживает колясочку, чтобы не опрокинулась, охлаждает мой восторженный пыл и бескорыстное рвение. Какое счастье тащить такую красивую колясочку!.. Лишь две тревожные мысли омрачают ликующую душу мою — как бы дома меня не хватились; и не заявился бы некстати какой-нибудь другой мальчишка. О, я хорошо знаю свою небойцовскую натуру… Я тут же окажусь оттертым от коляски, от улыбающейся Лии и ее круглоголового бутуза… Не зря я все стараюсь свернуть на околицу: обогнуть поповский сад — и к своему дому ближе, и мальчишек там нет. Андрейка и Анюта на крестинах у родственников в соседнем селе. И еще мне страшно хочется, чтобы мать или хотя бы отец увидели: какой чести удостоился я, какая удача мне досталась от судьбы — быть лошадкой для такой красивой колясочки!
Между тем бутуз проявляет ко мне явный интерес. Возможно, его воображению легче представить лошадкой меня, чем свою маму. Мне даже удалось рассмешить равнодушного бутуза тем, что взбрыкиваю ногами и ржу, как подобает настоящей лошадке.
За катанье, да и просто за то, что ко мне привязался мальчик, Лия все чаще награждала меня конфетами. Были здесь и мои любимые «палочки», и стеклянные, мутно-прозрачные и липкие «монпансье». Последние что-то силились изобразить формой своей, но многократно слипавшиеся, оплывшие и обсыпанные сахарной пудрой они это второе назначение свое весьма слабо оправдывали.