Над Кубанью зори полыхают
Шрифт:
В последние годы в Ново–Троицкой поселилось много иногородних — людей, приехавших с Украины, из губерний Центральной России. Живут они обособленно. Заселили неподалёку от центра станицы выжженный солнцем бросовый косогор. Поселок иногородних презрительно зовётся Хамселовкой.
Тесно жилось здесь людям. Не было в Хамселовке ни садов, ни огородов. Как говорится, хата на хате. А кругом немало пустырей. Но и на эти заброшенные участки иногородние не имели права. Станичное правление ревниво оберегало казачьи земли.
В Хамселовке жили чеботари и бондари, полстовалы
Но даже в нищей Хамселовке не было, пожалуй, никого беднее Малышевых, всем своим многочисленным семейством ютившихся в перекосившейся подслеповатой мазанке.
Сегодня Пашка Малышев проснулся сердитым. Натягивая на ноги старые сапоги, он ворчал на деда:
— Надоел ты мне со своими кусками хуже горькой редьки. Вот возьму и не пойду побираться!
— Я тебе не пойду! Ишь ты какой! А жрать-то што будешь? Какой богач выискался! — грозил ему слепой дед, надевая на плечо ремень старой лиры. — Ты вот ныне сумку побольше возьми. На Козюлину балку завернём. Давно там не бывали.
Отец и мать Пашки умерли от холеры. Трое малолетних детей остались на попечении слепого старика. Пашка был самый старший, и потому ему пришлось стать поводырём.
Чтоб как-нибудь прожить и не умереть с голоду, они с утра до вечера ходили христарадничать. За день порядочно набив ноги, Пашка возвращался домой по–взрослому, вразвалку. Громыхая отцовскими сапогами по кочкам, заставлял собак кидаться на заборы и ожесточённо брехать. Порой удачным взмахом руки ему удавалось сбить с забора задремавшего кота.
— Пашка, не дури! Хозяева поймают, портки сымут. Вот истинный бог не брешу, отдерут тебя когда-нибудь плетьми! — ворчал дед.
— Так и снимут! Я во как бегаю! — Пашка, стуча сапогами, убегал от деда. Беспомощный слепой, склонив голову, останавливался, прислушивался — действительно ли удрал его поводырь.
Просил дед по–особому, напевая под окнами божественные стихи. А внук, вторя деду, тянул охрипшим голосом:
— Подайте за–ради Христа милостыньку слепому со сиротами–и.
Им выносили куски хлеба, копеечки, лук, чеснок, а иногда и остатки пирога с вишнями или курагой.
Блаженно улыбаясь, дед осторожно отщипывал сладкий кусочек, нюхал его и потом совал своему поводырю.
— На, съешь! Кажись, сладкий пирожок подали православные, ишь, какой липкий, сам в рот просится, да не забудь лоб перекрестить.
Пашка торопливо обмахивал себя крестным знамением, запихивал за обе щеки сладкий кусок и за рукав тянул деда дальше, пока подаяниями не заполнялись доверху их засаленные сумки.
Хотя старшему и не хотелось рано подниматься по утрам, хотя по привычке он и ругался с дедом, все же своею обязанностью он был доволен: по крайней мере, целый день был сыт, к тому же много видел и много слышал, знал о всех событиях в станице.
Излишки подаяний они продавали кабатчику, а на вырученные деньги покупали соль, спички, керосин и прочие необходимые мелочи. К праздникам даже удавалось для кого-нибудь из ребят купить ситцу на рубашонку.
Летом было ещё ничего. А зимой мёрзли. Мерзли на улице, мёрзли в своей покосившейся хатёнке. Не часто удавалось протопить большую русскую печь. Солому давал сосед. За это Манька, сестрёнка Пашки, всю весну и лето пасла его гусей. Спали все на печи покотом, тесно прижавшись друг к другу, укрывшись дерюгой. Под пасху сердобольные соседки подмазывали и подбеливали хатёнку Малышевых. А с крышей уже ничего нельзя было сделать. Она прогнила и надвинулась на самые окна. Издали походила на большую чёрную шапку на стариковской голове.
Но Пашка любил свою хату, хвастался своим друзьям–побирушкам, что они, слава богу, не ходят по дворам ночевать, а имеют свой дом.
У самого порога росла акация — гордость Пашки. Других деревьев не было во дворе, да и двора-то не было: хата да акация, и никакой ограды. Каждую весну Пашка перестраивал скворечню, высоко подвязывал её на дереве, радостно встречал скворцов.
Когда Пашку дразнили казачата, выкрикивая: «Ни кола, ни двора, зипун — весь пожиток», — Пашка искренне возмущался:
— Брехня! А дом, а акация, а скворешня! Не видите? Глаза у вас повылазили?
В это утро Пашка шёл бодро. Он знал — раз идут на Козюлину балку, значит, обязательно зайдут к Шелухиным. Когда миновали двор Ковалевых, дед оживился:
— Внучек, а внучек! Никак Козюлина балка начинается?
— Козюлина. А откуда ты знаешь?
— Чую, что Ковалевы собаки брешут. Их хата крайняя. Барбос, ишь, как хрипит! Видать, обормоты никогда кобеля с цепи не спускали — задушенный у него брёх. Я его завсегда издалека различаю. Мы с тобой сейчас, внучек, к Сане Шелухиной зайдём.
— Пожалуй, обидится, если не зайдём, — поторопился Пашка с ответом.
Слепой улыбнулся:
— Это верно, што могут обидеться, если не зайдём.
Пашка, как свой, проворно взбежал на крыльцо шелухинской хаты, прильнул носом к стеклу и, нарочно гнусавя, пропищал:
— Подайте, не минайте, слепому на пропитание, богу во спасение!
Дед сам нащупал дверную щеколду. Добродушно покрякивая, он ввалился в хату. Как всегда, остановился у порога, перекрестился, поднял вверх незрячие глаза и запел хозяйкину любимую:
Как во граде, во Русалиме, Слезно плакала богородица…Раскачиваясь, он крутил ручку маленькой лиры. Незатейливый, к тому же старый инструмент шипел, жужжал и жалобно постанывал. Заунывные звуки, трогательные слова о деве Марии, ищущей своего распятого сына, заставили притихнуть детей большого шелухинского гнезда. А безвременно увядшее лицо хозяйки светлело: она любила пение слепца. Об этом он знал и потому непременно заходил в этот дом. После музыкального приветствия дед справился о здоровье семьи Шелухиных, неторопливо снял с себя сумки и уселся на низкую лавку у печки.