Над Кубанью. Книга третья
Шрифт:
— Губернаторские чувства, Никита Севастьянович, — сказал он. — Как нелегко все же быть и воином, и общественно-политическим деятелем.
Во дворе школы, на траве, выложив в ряд, пороли людей. Кто-то тонко и пронзительно кричал. Возле заборов водой отливали высеченных. Женщины тихо причитали, с опаской поглядывая на проезжавших генералов. Из ворот выводили Шестерманку в порванном платье. Деникин встретился с ненавидящим взглядом Акулины Самойловны. Он не мог выдержать пристального взгляда этих жгучих старческих глаз, отвернулся. Ему было не по себе.
На площади, куда стекалась толпа, в ряд стояли четыре виселицы на свежевыструганных столбах. На перекладинах тесно висели разутые и полуобнаженные люди. Среди них выделялось коричневое тело Лучки, перехваченное
Деникин прищурился, чтобы разглядеть незнакомые лица, покрытые каким-то липким синеватым налетом, недовольно поморщился.
— Покровский?
— Вы угадали, — с улыбкой ответил Романовский, — его работа.
— Работа, конечно, есть работа, — брюзжащим голосом сказал Деникин, — но нельзя ли вешать в одежде. Вы укажите ему, Иван Павлович. Этот человек совершенно не понимает эстетики казни.
ГЛАВА XV
После общестаничного митинга, на котором выступали Деникин и Гурдай, был созван сбор для суда над Батуриным, добровольно передавшимся в руки общества. Станичный сбор, восстановленный после вступления Добровольческой армии, решил, выполняя предложение командования, не выносить дело Батурина на рассмотрение громады.
Когда распоясанного Батурина привели не на площадь, а в сборную, он понял, что участь его заранее предопределена. Его судили не народ и войско, а выборные цензового казачества. Старики сидели рядами, опираясь на палки. Появление Павла было встречено сдержанным недружелюбным шепотом. Вооруженные винтовками офицеры, очевидно из проходящих к фронту частей, затолпились у входа и, нарушая законы сбора, расселись, потеснив стариков. Велигура хотел предупредить офицеров, но Литвиненко, сидевший за столом, остановил его. Тогда атаман, подняв булаву, открыл сбор и передал булаву писарю, который положил ее в футляр. Павло смотрел на сутуловатую спину Велигуры, погоны и сухие подрагивающие пальцы, перебиравшие бумажки и какие-то фотографические карточки. Павло знал Велигуру с давних пор. Еще мальчонкой Павло видел его гулявшим на общественных тачанках, загонявшим племенных жеребцов. Внешне это был все тот же человек, и казалось странным сейчас его ненавидеть, быть его врагом. Потом вспомнилось, что Велигура, ставленник нескольких богатых фамилий, был для них очень удобным управителем, но нерадивым хозяином для станицы. Позже ему, Батурину, приходилось ломать издавна заведенные порядки и, соблюдая интересы общества, притеснять тех, для кого Велигура всегда был хорошим. Теперь перед Батуриным, злобно насупясь, сидели его враги. И все то чистое, что Павло хотел сказать народу, здесь показалось ему ненужным. Никто не захочет понять его. Эти люди не могли быть его судьями.
Отказаться от сделанного, признать его плохим? Но кровь уже пролилась. Жестокие расправы завоевателей сделали великую идею еще дороже в глазах тех, кто боролся за нес. Она стала полновесней, значительней. И если признать, что то новое, в которое он, Павло Батурин, успел уверовать, плохо, то и пролитая кровь напрасна, и он прежде всего в ней повинен. Многие из казненных Покровским подчинялись ему, Павлу, и выполняли его волю. Вот Лучка. Он повешен на площади, на той площади, откуда казаки отправлялись в поход на борьбу со вторгнувшимися чужеземцами. Лучка дрался честно как гражданин и безукоризненно как воин. В чем же виновен Лучка?
Военный писарь унылым голосом читал обвинительный акт, перечисляя «преступления». Ни одно из них не могло Батурина опозорить. Павло кивал головой в такт монотонному чтению, подтверждая «обвинения». Старики стояли, опершись на палки, и везде, куда ни падал взгляд, светлели наконечники газырей парадных черкесок. Когда писарь окончил чтение и медленно закрыл папку, старики снова опустились на лавки.
…Три с половиной часа жилейский сбор разбирал дело Батурина. Положение куренных общин, введенное еще в восемнадцатом веке войсковым судьей Головатым, кошевым атаманом Захарием Чепигой и войсковым писарем Котляревским, предусматривало тяжелую кару за измену казачеству.
Батурина обвиняли в раздаче юртовых земель, закрепленных за казачеством жалованными грамотами, в передаче большевикам полкового жилейского имущества, в незаконном аресте члена сбора Литвиненко, в боях против Корнилова без согласия общества.
Каждое обвинение поддерживалось двумя, заранее выделенными, стариками — членами сбора. Все они требовали применения наиболее сурового наказания. Последним выступил Ляпин, рассказавший о передаче Батуриным Мостовому общественного денежного сундука. В заключение писарь предъявил для опознания фотографию, представленную штабом Добровольческой армии. Подсудимый был снят с вооруженными баварцами из интернационального отряда, что доказывало измену Батурина — доверенного лица, возглавившего ополчение. Павло взял заломленную по краям фотографию. Он вспомнил приезд Шаховцова в их степной прифронтовой лагерь. Снимок был сделан суетливым старичком, привезенным Шаховцовым из штаба армии. Снимали, по заявлению Шаховцова, в агитационных целях…
Фотография обошла всех. Старики зашумели, застучали палками и сапогами, послышались угрожающие выкрики.
Из боковой двери вышел Самойленко в новеньких блестящих погонах. Он поклонился кое-кому из знакомых в зале и, подсев к Велигуре, начальнически пренебрежительно бросил:
— Кончайте. Развели антимонию.
— Антимонию? — как-то испуганно переспросил Велигура.
— Антимонию.
— Кончаем, кончаем, — торопливо сказал атаман. — Антон Иванович не уехали?
— Вас ожидает, Иван Леонтьевич.
Велигура колокольчиком успокоил членов сбора и предоставил последнее слово подсудимому.
Павло поднялся с лавки, на которой он сидел, сурово и сосредоточенно оглядел своих судей.
— Отчитывайся, товарищеский атаман! — крикнул Ляпин. — Как обесславился… Молчишь? стыдно?
— Нет стыда, — сдержанно сказал Батурин, — нет моей вины перед станицей. Перед вами виноватый, а перед станицей — нет. Я сам казак и рода более давнего, чем, к примеру, Ляпииы, которые пришли из Воронежской губернии еще на отцовской памяти. А мои прадеды ходили куренными атаманами Запорожского войска. Потому за казачью славу я больше Ляпина болеть обязан и больше его болею. Знаю я цену юртовой земли и отдавал только гулевые участки и то, что от Гурдая прирезали нам камалинцы. Паев казачьих не трогал. Л землю давал тем, кто пахал ее, сеял, пользу приносил. Литвиненко Игната заарестовал? Верно. Пущай он сам скажет, за что его забрали. Молчит Литвиненко и будет молчать. Арестовали его за то, что подбивал людей бросать и бурьянить те самые земли, за которые меня теперь бесчестят. Скажите, что сделало бы старшинство при любой власти с тем, кто надоумил бы станицу запускать полевые земли? Опять молчите… Прочитал писарь обвинение за бой против Корнилова. Был такой бой, принимал участие и не каюсь. Привезли Советскую власть в станицу фронтовики-жилейцы, чтобы заменить ею царского порядка правление. Ведь царя-то никто из нас, да и из вас, не жалеет, потому — кубанцам от него никогда особой пользы не было. Заменили царя Советами. Незнакомая власть всегда непонятная. Я сам против нее вторую душу имел, все проверял, прощупывал, бо поприлипало до новой власти много разного навозу, но не нашел я в ней такого позорного, чтобы ее оружием сковыривать. Так для чего же заявился на Кубань с офицерами Лаврентий Корнилов? Против кого?
Какой-то офицер в погонах корниловского полка вскочил на лавку.
— Против вас, большевистская сволочь! — крикнул он, погрозив кулаком.
— Против нас? — спокойно переспросил Павло. — Видать, и в самом деле против нас, против казачества. От вас добра не дождешься.
— Бандит! — прокричал офицер.
— Я бандит? А не ты ли жизни лишил фронтового казака Лучку? А? — Павло шагнул вперед. — Чего к нам пришли? Кто вас манил? Мы дело делали, жизнь без царя строить начали, а вы мешать нам сбеглись, черти, откуда? Победили? Пока победили. Мы и вас отгоняли и хозяйновали, а вы только на нас кидались, сделанное рушили, хлеб наш жрали, поля топтали… Вам чужого не жалко… Барчуки, мать вашу…