Над Кубанью. Книга третья
Шрифт:
— Хватит! — Ляпин вскочил. — Заслугами выхваляешься? Казнокрад. Куда полковой скарб сбагрил? Родом своим задаешься. Твой прадед небось пять раз в гробу перекинулся… Где денежный ящик?
— Сундуки пошли в надежные руки, вахмистр, — спокойно сказал Батурин, — в верные руки! Пущай Мостовой будет хозяином и славы казацкой, и общественных денег. Вернутся в станицу сундуки, но вряд ли тебя, вахмистр, до них подпустят. Мостовой хозяином им будет, потому — он за свою землю дрался, защищал ее, а Деникин ваш, что вроде за Россию идет, исподтишка на английские деньги собрал войско, от германцев оружию получил и —
Павло опустился на лавку и, горсткой захватив полу бешмета, вытерся, как полотенцем.
— Пора кончать, — строго потребовал Самойленко.
— Шары! — приказал Велигура.
Тыждневые внесли баллотировочную урну, окрашенную в белый и черный цвета, с очком посредине, достаточным, чтобы просунуть туда руку. Ящик поставили перед атаманским столом, и Велигура сам его проверил. Писарь подал атаману красную палку сургуча, круглую медную печать и зажег свечку. Велигура на глазах всех растопил сургуч, опечатал урну и объявил порядок голосования.
Первым медленно подошел Литвиненко. Он перекрестился, взял шар из лотка и, подвернув рукав черкески, сунул руку в дыру. Обычно шары опускали тихо, чтобы сохранить тайну голосования, но шар Литвиненко со стуком упал в черное отделение. Офицеры, впервые присутствовавшие при такой церемонии, любопытствующе приподнялись.
— Шары правду положут, — сказал Ляпин, подходя к урне.
Так подходили все, по очереди поднимаясь со скамеек и снова возвращаясь на место. Павло видел, как постепенно очищались лотки. Шары с глухим стуком ударялись о деревянные стенки урны. Окон из предосторожности не открывали. Разморенные в теплых черкесках старики обмахивались бараньими папахами, курили. То опускались, то поднимались облака махорочного дыма. Слышался пчелиный гуд голосов.
Писарь, с двумя выборными, вскрыл печати и выдвинул ящик белого отделения.
— Четыре, — громко объявил он и записал в протокол.
Потом вскрыл печати второго отделения. Шары с грохотом посыпались в лоток.
— Сто двенадцать.
Атаману подали булаву. Он поднял ее над головой. Все встали.
— Достоин смерти!
Старики, до этого стоявшие с высокими посохами, прислонив их нижним концом к правой ноге, а верхний конец откинув на всю длину вытянутой руки, — согнули руки, приложив верхний конец посоха к груди. Это означало утверждение приговора.
— Достоин смерти, — уже утвердительно повторил атаман и опустился на стул.
Рука писаря, украшенная перстнем с голубым овальным камнем, забегала по бумаге. Павло смотрел на эту торопливую руку, на перстень, и ему все это казалось странно диким и совершенно непонятным: «Неужели свершилось?» Конвойные, как-то стесняясь, подтолкнули его прикладами. Один из конвойных, хорошо известный ему парубок, со вздохом сказал:
— Вот какие дела, дядько Павло.
Офицеры нарочито громко пересмеивались, выходили во двор.
— Комедия, — сказал один из них, — спектакль!
— Дикари, — презрительно выдавил второй, — форменные дикари!
Красивый офицер в погонах корниловского полка, вшитых наглухо в гимнастерку, взял под руку первого офицера.
— Нет, что вы ни говорите, а все же у них здорово. Каменный век, а? Я первопоходник, на Кубани как-никак с марта, а такое вижу впервые. Здорово. Значит, жизнь входит в нормальную колею. — Увидев напряженно ожидавшую толпу, запрудившую двор правления до красных сараев пожарной команды, офицер озорно крикнул:
— Смерть! Батурину смерть!
Меркул, услышав выкрик офицера, ринулся вперед, расталкивая людей своим сильным телом. Отшвырнув двух стариков, преградивших ему вход в сборную, он остановился. Батурин последний раз оглядел зал, увидел Меркула, махнул ему рукой. Меркул заметил, что Павло по-прежнему все такой же статный и даже веселый. Темно-русая прядь упала на крутой лоб Павла. Он откинул ее взмахом головы и, не горбясь, а расправив плечи, молодцом пошел в боковые двери, сопровождаемый конвойными. Меркул снял шапку, расправил усы, бороду.
— Вороны сокола ограяли, ан все же сокол, — сказал старик, и слова его прозвучали торжественней похвалы.
ГЛАВА XVI
В доме Батуриных узнали о приговоре от Меркула. Любка приняла известие с сухими глазами. Перфиловна тихо, по-старушечьи, заголосила. Лука закричал на жену, затопал ногами и, выскочив во двор, принялся чистить конюшню. Он выбрасывал навоз вилами с такой злобой, словно расправлялся с недругом. Провозившись около часа, Лука прислонил вилы к сараю, а сам долго глядел на ладони, покрытые мозолистой плотной корой. Эти руки когда-то, очень давно, вынимали из люльки пухлого брыкливого ребенка: сына. Ребенок смеялся, пускал забавные бульбы, и сердце Луки было согрето тогда хорошим чувством первоотцовства. Шли годы, черствели и руки и душа, изменились отношения. И вот сейчас, когда единственный сын уходил навсегда, Лука почувствовал страх перед этой утратой. Казалось, вместе с сыном из жизни уходил и он сам, никому теперь не нужный старик. Пошатываясь, он направился к черному крылечку.
— Товарищи довели, — шептал он, — Егорки, Шаховцовы… Товарищи…
Любка, вышедшая на крыльцо, увидела свекра, его покривившийся рот, согбенную спину и руки, могучие, мужицкие руки, опущенные, как мотовилки цепов. И Любка поняла, что горе ее не одиноко. Она подошла к старику.
— Батя, — робко выговорила она, приникая к его плечу, — вам тоже…
Лука остановился в нерешительности, опустил на ее волосы свою короткопалую тяжелую руку, потом отстранился и шагнул на ступеньки. Любка посмотрела вслед, не зная, идти ли за ним, или, подчинившись годами привитому чувству неприязни к свекру, остаться одной со своими мыслями. Сквозь запыленную и зажух-лую листву акаций виднелся дом Карагодиных. Там была понимающая ее Елизавета Гавриловна, там была Донька, близкая ей по бабской судьбе.
Любка прошла к Карагодиным боковыми перелазами. Донька лежала в теплушке, на составленных лавках, закинув за голову обнаженные полные руки.
— А, Люба, — сказала она, — слышала, все слышала… Одинаковое у нас счастье…
Любка присела на краешек кровати и сказала с упреком:
— Вот Егора выходили, а Павлушку под веревку.
Пальцы ее теребили концы платка, спущенного на плечи.
— Зря остался, — после короткого раздумья ответила Донька, — говорил ему Егор: не помилуют.