Над Кубанью. Книга вторая
Шрифт:
— Кто его знает, может, и слезы будут, — сказал Барташ, застегивая куртку. — Собирайся, Иван, возьму на дрезину.
— Куда это?
— В небольшую разведку. Поглядим. Примерно, до Усть-Лабы прокатимся.
— Разве наша Усть-Лаба? — удивился Хомутов.
— Если бы была наша, тогда чего же там разведывать.
Барташ зашагал к станции.
— Туда якобы прибыл полковник Лисовецкин. Газеты их так пишут.
— Большой отряд?
— Узнаем.
— А еще у них есть войско?
Барташ внимательно поглядел на Хомутова.
— Ты уже совсем огражданился. Кто же
— Смелые, предприимчивые, — поддразнил Хомутов, — вроде несподрушно контрреволюционную сволочь хвалить, ее бить надо.
— Надо вначале оцепить, а потом бить. Сволочь легко раздраконить, да и слава невеселая, а сильного побьешь — заслуга больше. Как в станице?
— Давно оттуда. По слухам, дела средние.
— Мостовой ничего еще не выкинул?
— Что же он выкинет?
— За ним глаз нужен, — тихо сказал Барташ, — вот тут изучаю я наши части, сто глаз не хватит. Шумят, кричат, на гармошках играют.
— Гармошка дело веселое.
— Веселое, когда к месту. А так взял бы ее да об колено. Вчера объясняю им положение, ведь бой скоро, вдруг вижу, клевал, клевал носом какой-то матрос с гармошкой, потом встрепенулся. Ремень на плечо и как жахнет ни к селу ни к городу:
Ночка темна. Я боюся. Проводи меня, Маруся.— Неужели про Марусю? — расхохотался Хомутов.
— Про Марусю.
— Кто же он? Из анархистов?
— Какой там анархист. Хороший парень — моряк с «Хаджи-бея»… Голубые глаза, улыбчивый. Поговорил с ним после, смеется. «Хотелось, говорит, лады попробовать, не ссохлись, мол?»
— Дисциплина слабенькая, — согласился Хомутов. — Выправимся, Ефим. Война свое скажет. Как раза два пробьют кишку такой Марусе, враз в ум придет… Война — это не супруженицу за мякотину щупать, как говорил Степка Шульгин.
— Какой это?
— Я же тебе рассказывал. Тот, кого Гурдай выпорол.
— А… помню…
По сторонам дороги еще держался снег. Кое-где удлиненные проталины. На бугровинах обнажились подвядшие озими. Слева, у потемневшего края степи, угадывалось кубанское правобережье. На дрезине, вместе с ними, ехал солдат в новой шинели и каракулевой шапке. Хомутов гнал дрезину посменно с солдатом. Барташ вооружился биноклем. Изредка он отрывал его от глаз, окидывал мягким взглядом ровную степь, хатенки кошей и оголенные купы деревьев.
— Скоро пахать, сеять. Придется ли?
— Придется, — уверенно сказал Хомутов. — Я сам думаю лишних две-три десятинки прихватить, как поуправимся. Надоело овчины квасить, еще чахотку заработаешь.
— Лошади целы?
— Целы.
— Кто ж ухаживает?
— Жена.
— Тяжеловато ей одной, Ванюшка. Прихварывает она.
Вдали, на уровне станции Ладожской, показался густой дымок. Вскоре появился медленно идущий поезд.
— Броневик. Надо поворачивать.
С бронепоезда их заметили. Знакомый Хомутову клубок. Докатился звук. Снаряд перелетел
— Упаришься, — сказал Хомутов, одной рукой расстегивая крючки шинели.
— Видать, шестеренки несмазанные, чего-то тяжело, — заметил солдат, сбивая на затылок шапку.
— Тише гоните, — попросил Барташ, — слишком поспешное бегство.
Хомутов разогнулся.
— Могли ж зацапать.
— Гляди-ка туда, — сказал Барташ, передавая ему бинокль.
Над волнистой линией степи зачернели верховые; их было немного, и они были далеко. Потом черные точки перевалили через гребень и пошли рысью, очевидно по дороге.
— Сотни полторы, — определил Барташ, — ишь как гонят.
— Казаки?
— Пожалуй, нет. Очевидно, черкесы.
— Шустро идут — значит черкесы, — утвердительно сказал солдат.
— Вероятно, черкесы Эрдели, — согласился Барташ.
В начале февраля началось наступление на Екатери-нодар. Революция пробовала свои вооруженные силы. Под первым натиском почти по всему фронту белые откатились, оставив линию первого оборонительного рубежа.
Отряд Хомутова дрался под станицей Усть-Лабинской уже больше недели, и только половина станицы находилась в руках красных. Подбадривали закубанские сообщения об удачном продвижении левобережных отрядов. В бассейне многоводной Лабы стрелковые полки северо-кубанцев и северо-лабинцев оттеснили кавалерию Гулы-ги до станицы Некрасовской и аула Тахтамукай. От Некрасовской намечался фланговый удар по группе полковника Лисовецкого.
— Как дела, Иван? — спросил Барташ, прибывший под Усть-Лабинскую.
— Туго, — отирая влажный лоб, ответил Хомутов. — Никак с Усть-Лабы не вышибешь. Уперлись, как бараны в новые ворота.
— Вот тебе и веселое дело, — подшутил Барташ.
— Да, начали было стоя, под гармошку.
— А теперь?
— Посгинались ребята. Маскироваться научились. Шутка сказать, уже пятнадцать богатунпев с катушек долой. У нас село невеликое. Реву будет немало. Хоть домой не возвращайся…
Барташ понимал состояние друга. Хомутов тяжело переживал смерть людей, знакомых с детства, смерть тех, кто доверил ему свои жизни. Тяжелая ответственность ложилась на плечи командира, тем более выборного. На защиту революции становились дружины, сформированные из земляков. Боевая дружба подкреплялась дружбой землячества, но одновременно чрезвычайно остро ощущался урон.
Барташ покусал губы.
— А все же нам будут завидовать, Ванюшка, честное слово будут завидовать.
Это было неожиданно для Хомутова.
— Живому завидуют и счастливому. А если копыта отдерут, зависть-то небольшая, прямо скажем, ерундовая.
— Будут завидовать этим нашим дням, — убежденно сказал Барташ, — хорошей завистью завидовать. Ведь нам выпало счастье революцию закрепить, новое Советское государство от врага отбить. Трудно? Конечно, трудно. Хорошее дело без трудов пе дается. Без трудов можно какой-нибудь пустяк соорудить, Ванюшка. Будут нас вспоминать добрым словом, благодарить будут, изумляться и уважать.