Над Кубанью. Книга вторая
Шрифт:
— Верхней поедем? — спросил яловничий.
— Мне все едино.
— Поедем тогда верхней, там не такая сугробина.
Солнце поднялось. Серые пласты зяби с южной стороны подмокрели. Снежное зерно укрупнилось, сияло. Павло распутал башлык, встряхнул и закинул за спину. Яловничий невольно залюбовался статным видом Батурина.
— Знаменитый казак ты, Павло Лукич. Только жалко, — он тяжело вздохнул, — видать, скоро отрубят голову. А казак без головы никому не нужный.
Павло сдвинул резкие брови.
— Ты про что?
— Вермишель начали неподходящую, Павел Лукич, — тихо сказал Меркул, и в тоне голоса ощущалась явная тревога. — Больно шибко Егор на станицу полез. Станица ему мать, а он двумя сапожищами.
— Ты про хлеб?.
— Хотя бы и про хлеб, — оживился Меркул, —
— Убыток кругом не только в этом, — мрачно сказал Батурин, — с четырнадцатого года пошли убытки. Попал когда я в Ригу в госпиталь, лежал со мной матрос, рассказывал. Есть такие мины, что корабли топят, так стоит такая мина в переводе на наше хлеборобское дело десять тысяч пудов самой лучшей гарновки… А пущают эти десять тысяч пудов кому не лень, с пьяных глаз, и все офицеры… Говорил тот матрос, что один раз запустил их старшой офицер, не помню, как он по-ихне-му называется, четыре таких мины в белый свет, как вкопейку. Думал ли тот офицер, которого Литвиненко считает себе близким, что старик Литвиненко, казак станицы Жилейской, землю на зуб пробует? Навдак тот офицеришка так думал, ему абы шуму побольше, чтоб хмель вышибло. А ты за Игнатов амбар горюешь. Вот откуда начались убытки, с той самой мины. При самом лучшем урожае надо со ста десятин зерно на ссыпку свезти, чтобы одну ее окупить. А я ездил, четыреста десятин обмеривал, обмерекивал, а у самого думка: сколько крови и слез тут еще из-за этих десятин прольется, а дело, ежели только разобраться, па один залп не хватит… Воевать надо бросить, Меркул, воевать. Тогда капиталов будет куда больше, и зависти не будет. Можешь тогда своего копя па всю ночь посередке улицы бросить, и пикто не тронет, а теперь небось за семь замков хо-ваешь…
— Ан нет, Павел Лукич, — перебил его Меркул, — как же так воевать бросить? Может быть, я не дотянул до твоих думок? Как же казак да без войны? Тогда нужно вобче казачье звание отменить.
— Что в этом звании, — Павло отмахнулся и собрался что-то добавить.
— Как что? — не дожидаясь продолжения мысли собеседника, спросил Меркул. — Стояли прадеды наши, деды, отцы, и мы будем стоять на своих наделах и званиях. Ты казачьим званием не кидайся. Оно пришло не сразу, за пего много крови пролилось… Не ты его зародил, не тебе его базарить, Павло Лукич. А насчет войны ты тоже не прав. Ежели супротивник не
— Чего привязался? — незлобно, любопытно оглядывая Меркула и не нарушая его речи, сказал Павло. — Тебе-то ничего, ты в эту войну яловпик пас, а нам пришлось хлебнуть горячего до слез.
— По возрасту, по возрасту, — горячо возразил Меркул. — А позвали бы — не пошел? Пошел бы полным карьером! А что у вас, молодых, кусок мяса вражеского вырывать из рук… А может, и худо сделали, что не налегли на стариковскую кость и молодым все перепоручили. А молодые, раз у них такие думки, как у тебя, от рук отбились, заленились и войну-то… Эх вы, казаки, казаки! Воробьем легче быть, чем подорликом! Труды не большие — по дорогам летать, дерьмо клевать. Да ведь это не резон для казака…
Павло молчал. Замолчал и Меркул, занятый своими думами. Так, молча, они въехали в празднично оживленную станицу. Тихо пиликали гармоники. Громко нельзя было, заканчивалась обедня. Только когда затрезвонят, разрешалось начинать веселье.
— Домой, Павло Лукич? — спросил Меркул, встрепенувшись после долгого молчания.
— Думаю до правления добежать с утра пораньше, Егора повидать.
— А я от тебя не отстану.
Во дворе Батурина работник, австриец Франц, покрикивая, выводил лошадей из конюшни.
«Батя, видать, к обедне ушел», — подумал Павло, проезжая мимо.
Почему-то захотелось самому пойти в церковь, стать в рядах, недалеко от иконостаса, вдыхать знакомые запахи ладаиа, наблюдать, как, потрескивая, сгорают свечи.
Замерзшая река ярко блестела.
— Как стекло, — зажмурившись, сказал Меркул.
— Кажись, кулачки собираются! — удивился Павло, придерживая жеребца на съезде к мосту. По тому, как на льду и ярах собирались люди, по тому, как люди эти стояли кучками, а кучки плотнились в стену, оставляя широкий, саженей на сто, прогон, было ясно, что готовился кулачный бой, возможно последний в эту зиму. Павло тронул спутника черенком плети.
— Хорошо.
Лицо Батурина расцвело в улыбке.
— Хорошо, — в топ ему ответил Меркул, расправляя плечи и оглаживая усы, — вот только стар стал, пожалуй, искру не вышибу.
— Вышибешь еще, дед! — неожиданно выкрикнул Павло, рванул коня, и в лицо Меркула швырнуло мелким сухим снегом.
Павло мчал под гору, к мосту. Меркул гикнул, бросился догонять. Степняк, осторожно выглядывая дорогу, семенил, чтобы не поскользнуться, так как по меркулов-скому обычаю был некованый, а жеребец Батурина мчался, сверкая всеми подковами. Павло исчез.
— Сбесился Павлушка, — улыбнулся Меркул, сдерживая коня, — силу в себе налил великую.
В Совете Меркул присутствовал при разговоре Батурина с Мостовым. Дед не верил своим ушам. Павло категорически настаивал на прекращении отгрузки хлеба из частных амбаров. Егор был взволнован упрямством Павла.
— Хлеб берем у тех, у кого сиротский, на чужих паях, чужими руками заработанный, — говорил Егор, бросая мимолетные взгляды на Меркула.
— Тем более, — не сдавался Павло, — раз сиротский, то и надо раздать его сиротам, а не отправлять дармоедам. Мы оттуда чужих рук не видали, а чужие руки все в станице живут. Все едино, всю Расею не напитаешь, а станицу оголодишь…
— Мрут люди там, мрут от голода, — вскакивая, выкрикивал Егор, раздосадованный упрямыми доводами Батурина, — дети мрут, женщины… Они-то виновны, а?
— Пущай сюда едут, — угрюмо сказал Павло, — Кубань всех гостей принимала и теперь приютит. А то мы без уверенности, куда тот хлеб идет. Доходит ли до твоей коммуны, а может, и нет.
— Как же не доходит?
— Да очень просто. Может, его до Ростова-города дотянут, а там в Дон-реку, она глубокая… В Донском войске что-сь дела неважные, Егор. Кабы ты моего батю послухал, аа уши бы взялся.