Над Самарой звонят колокола
Шрифт:
Устинья, закатав рукава и подоткнув передник, чтобы не измочить, стоя голыми коленями на толстой доске, неистово трепала в воде намыленную домотканую рубаху. Потом выхватила ее, ловко сложила вдвое, отжала, шлепнула в деревянное корытце. Короткая прядь темных волос покачивалась у левой щеки. Когда Устинья наклонялась, с загорелой шеи свисали белая цепочка и тельный крестик, выпавший из-под расшитого ворота сарафана.
Тимошку била горячая радостная дрожь. Издали, отведя в сторону гибкие ветки краснотала, затаившись, словно кот у мышиной норки, следил
– И долго выглядывать будешь из кустов? – неожиданно засмеялась Устинья, из-под темных густых бровей через плечо глянула на опешившего Тимошку. – Тоже мне, серый волк у овчарни. Подкрался ярку ухватить, а сам станичных собак в три уха выслушивает!
Подминая сомлевшими ногами высокую крапиву, задохнувшись от неистового сердечного гула, Тимошка покинул заросли, плохо видя дорогу, по разнотравью приблизился к бревенчатому помосту, забрызганному мыльной пеной.
– Ты нынче завтракал? – вдруг ни к тому ни к сему спросила Устинья, отжимая мокрую скатерть. Тимошка, от смущения не зная куда деть тяжелые руки, будто свеча в огне таял от счастья: заговорила с ним Устиньюшка, не гонит прочь суровыми словами. На ее насмешливый вопрос он ответил молчаливым кивком головы. «Боже, какая красота неземная! – восторгался Тимошка. – Вот уж воистину писаная царица!.. Тронуть бы за локоток, а вдруг осерчает на такую вольность?»
– Стало быть, ты и язык свой запил квасом, – снова негромко рассмеялась казачка. – А может, ты отроду немой? – Устинья с деланным испугом и состраданием вскинула бровь и вновь через плечо осмотрела Тимошку с ног до головы, чуть приметно поджала губы: парень хоть куда и ростом, и силой. Да и ликом пригож, будто молодой месяц на чистом небе. А глаза – синь дивная, да отчего-то будто туманом утренним подернуты…
– Скажи, Устиньюшка… – начал было Тимошка и осекся на полуслове.
– Глядите, люди добрые! – Устинья, бросив скатерть в корыто, хлопнула себя по коленям красными от воды руками. – Заговорил самарец! – А глаза так и сверкают насмешливыми, влекущими огоньками. – Ну-ну, о чем допытывать будешь, сын купеческий?
– Сосватана ли? – выпалил Тимошка и глаза опустил на водную гладь Чагана.
– Да нет, синеглазый голубок, пока не сосватана, – с улыбкой ответила казачка. – Весь городок и окрестные форпосты побывали у тятьки в горнице, не одну четверть водки опростали сваты, да всем от меня крутой отворот вышел.
– Отчего же? – невольно вырвалось у Тимошки: неужто столь норовиста красавица? Неужто знатного барина надумала в капкан красоты своей заманить? – Аль не сыскалось на Яике доброго казака?
– Сокола славного жду, – засмеялась Устинья, уложила белье в корыте поровнее, встала с колен. – Жду отважного сокола, умом славного и сердцем доброго. А залетают покудова то стрижи легкомысленные, то воробьи-чирикалки. – И вновь не удержалась от насмешки. – Правда, нынче вот и филин неповоротливый стукнулся, должно сослепу, головой в нашу дверь…
– Не сослепу, Устиньюшка, – заволновался Тимошка. – Люба мне до беспамятства, что хошь прикажи – исполню, ежели и погибель мне
И вновь его прервал волнующий сердце грудной смех казачки:
– Неужто я теперь телом чахлая? Ну-ка, тронь меня пальцем в бок, испытай мою худобу! – И, чуть изогнувшись, повернулась левым боком к оробевшему Тимошке.
«Эх, брякнул сдуру не то!» – ругнул он себя, оробев так, что не осмелился даже руку поднять, а не то что тронуть ее гибкий стан, так красиво прорисованный линиями расшитого сарафана.
– Экий ты, право, голубь синеглазый, – вроде бы даже укорила его Устинья. – Наши казаки куда бойчее… Воистину налимы верткие, так и лезут руками, куда не след. Не страшишься, самарец, что побьют тебя мои ухажеры? Скажи хоть, как зовут-то тебя?
– Тимошкой Рукавкиным прозвали. А казаков ваших не устрашусь. В спину не застрелят – грех великий, – а на кулаках биться и я мастак. Случилось минувшей Масленицей с подгулявшими бечевщиками в тесном переулке схватиться. Мне досталось изрядно, да и они не внакладе остались.
– Вижу, Тимоша-голубок, в плечах не слаб. Ну а про сватовство скажу так: доведется от казаков прознать, что удалое у тебя сердце, что отвагой затмишь любого нашего атамана, тогда приходи со сватами в избу моего тятьки… Да не откладывай на многие годы, не припоздать бы тебе, сын купеческий. А мне покудова охота еще в девках погулять.
Устинья легко подхватила корыто с мокрым бельем, ступила с помоста на берег, оставляя следы в примятой пыли.
– Пусти, сама снесу. Уходи, Тимоша – голубок синеглазый, вишь, сюда старшая сестрица Марья идет.
И Тимошка послушно отступил, укрылся в кустах. Видел, как сестры разминулись, перекинувшись при этом коротким разговором, видел, как Устиньюшка поднялась в гору, миновала стражу у раскрытых городских ворот. Казаки о чем-то говорили, размахивали руками и вскидывали вверх длинные копья, будто грозили кому-то…
«Ишь как всполошились, – подумал Тимошка. – А может, и до них дошел слух про тайного человека, что у старца Филарета был на Иргизе? А может, какие тревожные вести пришли с киргиз-кайсацкой стороны?»
Поодаль, над невидимой отсюда церковью Петра и Павла, кружились грачи. Их всполошил колокольный звон – благовестили к обедне.
Следом за Устиньей, не теряя ее из виду, Тимошка взошел по круче в город, миновав у городских ворот и в самом деле чем-то крайне встревоженных казаков.
Данила, едва Тимошка переступил порог лавки, огорошил сияющего внука новостью:
– Прав был твой ночной шептун чернец Кирилла. Только что в церкви комендант городка полковник Симонов известил казаков, что тот самозванец, который именует себя царем Петром Федоровичем, нежданно объявился близ Бударинского форпоста. И что при нем якобы до сотни переметнувшихся казаков, все большей частью из тех, кто от генерала Траубенберга претерпели горькое лихо. Быть в здешних краях новой крепкой драке, Тимоша, чует мое сердце. На роду мне, должно, написано не токмо хивинское кровопролитное междоусобие пережить, но и наше, российское.