Надпись
Шрифт:
Подымались на старом лифте. Среди запахов утомленного железа, ветхого дерева, табака, ощутил мимолетное дуновение духов, пугаясь того, что через минуту увидит Елену.
Дверь открыл Марк, пышно-седовласый, с крепким, розовым, будто с мороза лицом, в вольном домашнем джемпере. Радостно, как старому знакомому, пожал Коробейникову руку большой теплой ладонью. Приобнял родственника, бодро и дружелюбно, с легкой насмешкой посмотрев на Саблина, как смотрят на занятных, строптивых, но вполне симпатичных людей.
– Спасибо, что откликнулись на мое приглашение. Леночка вот-вот должна подойти. – Хозяин принимал у гостей
– Сегодня поздно ночью уезжаю в Ленинград. Там открывается изумительная выставка Шагала, из запасников Русского музея и частных зарубежных коллекций. Ах, какие там мистические работы, какой чудесный старинный Витебск! Эти летающие в поднебесье петухи! Парящие, словно в невесомости, молодые барышни и кавалеры! Шагал гениально предвидел космические полеты, чувствовал жизнь как волшебный сон. – Марк усаживал гостей, делясь переживаниями, прерванными их визитом.
Саблин вальяжно расселся в кресле, демонстрируя Коробейникову, как свободно и вольно чувствует он себя в этом уютном, богато обставленном кабинете.
– Знаешь, Марк, почему так волнует Шагал чувствительное еврейское сердце? Потому что бессознательно еврей, созерцая этих влюбленных витебских женихов и очаровательных черноглазых невест, знает, что назавтра они сбросят провинциальные долгополые сюртуки и платья с кружавчиками, сбреют пейсы и скинут ермолки, облачатся в галифе и кожаные куртки. Навесив маузеры, возглавят ЧК и ревкомы, станут расстреливать белых офицеров и насиловать русских курсисток. Плавающий в небесах красный, с набрякшим фиолетовым гребнем петух – это русский кровавый бред, задуманный местечковыми портными и малевателями вывесок, с библейской мстительностью шагнувших из-за черты оседлости в русскую революцию.
– Быть может, ты прав. – Марк в знак согласия наклонил седовласую голову, не уязвляясь оскорбительным замечанием Саблина. – То же странное психоделическое впечатление производят герои Чехова. Все эти телеграфисты, офицеры, уездные барышни, земские врачи. Они еще любят друг друга, шалят, говорят смешные пошлости или высокопарные глупости, но уже где-то над их усадьбами и вишневыми садами начинает дуть железный ветер истории, за рощей на станции слышны бронепоезда. Барышня в косынке сестры милосердия умрет в тифозном бараке, любящий ее молодой офицер будет расстрелян на днепровской круче, а Ионыч станет личным врачом наркома путей сообщения. И Шагал, и Чехов создали искусство, в атмосфере которого уже проявились молекулы катастрофы. Мы, пережившие катастрофу, воспринимаем их как пророков.
– С той лишь разницей, что еврейское сердце перед картиной Шагала наполняется торжеством победы. А русское сердце, начитавшись Чехова, рыдает от невосполнимых утрат. Революционный
Саблин ярко и вызывающе блестел глазами, дразнил и провоцировал Марка. Казалось, протягивает румяное, пропитанное ядом яблоко, желая, чтобы тот надкусил. Но Марк не притрагивался к отравленному плоду. Снисходительно и мягко отвечал, как терпеливый врач отвечает нервному пациенту, стараясь не дать повод для его больной раздражительности.
– В революции русские и евреи встретились, как встречаются в раскаленном тигеле два расплавленных драгоценных металла. Образовали сплав, в котором соединились навек. Эти два потока современной русской истории уже не разделить никогда. Об этом свидетельствует наше с тобой родство. Ты ведь сам говорил на нашей с Еленой свадьбе, что это династический брак – династия Саблиных сочетается с династией Солимов.
– Два "С", или "СС", – засмеялся Саблин, страшно побледнев. Его красивое секунду назад лицо, свежее и молодое, вдруг постарело, подурнело, обтянулось голубоватой кожей с проступившими костями черепа. – Всякий брак – лаборатория генной инженерии, где улучшается порода. Однако еще не родился венценосный младенец, и рано говорить о сплаве двух драгоценных металлов. Может быть, тигель слабо нагрет? – улыбнулся он уродливой улыбкой.
На этот раз оскорбление достигло цели. На розовом лбу Марка, под пышной купой седых голубоватых волос образовался белый желвак, словно ударили молотком, и стала взбухать болезненная дутая шишка. Губы оттопырились, гневно задрожали. Казалось, из них вырвется бешеный, опрокидывающий Саблина крик. Он с трудом овладел собой, сжал рукой горло, не пуская спазм бешенства. Глухо, беспощадно произнес:
– К общему благу, мы сменим тему разговора, иначе она неизбежно приведет нас к таким подробностям, от которых тебе станет тошно.
Саблин вдруг стушевался. Его спина ссутулилась, голова вжалась в плечи. В лице появилось что-то пугливое, кроличье.
– Ты прав, Марк, прости. Моя проклятая бестактная ирония, от которой больше всего страдаю я сам. Кстати, очень тебе признателен за протекцию в министерстве. Командировка в Роттердам утверждена, состоится через месяц. Ну я пошел, – произнес он, вставая из кресла. – Вам, как я понимаю, есть о чем побеседовать. Отправлюсь-ка я домой и послушаю Вагнера. Недавно приобрел великолепный диск: "Нибелунги" в исполнении Берлинского оркестра.
Стараясь держаться молодцом, накинул в прихожей плащ. Его лицо выражало нарочитое смирение, почти побитость. Лишь в выпуклых кошачьих глазах затаилась живая ненависть, которая обнаружится за пределами дома, под ночным дождем, когда можно будет запрокинуть лицо к размытым фонарям, раздвинуть по-звериному губы и хрипло, булькая горлом, завыть.
Оставшись вдвоем с Марком Солимом, Коробейников испытывал мучительную несвободу. В доме присутствовала больная тайна, завязанная крепким узлом, в который он, по воле обстоятельств и по собственному неуемному вожделению, оказался затянут. Вместо того чтобы встать и, пока не поздно, вырваться из губительной петли, он оставался сидеть среди книг, картин, бронзовых подсвечников кабинета, на стене которого, нарисованный чьей-то изящной рукой, висел портрет Елены.