Нагота
Шрифт:
— Значит, в вашем представлении Апариод — лев?
— Во всяком случае, у профессора весьма развито чувство престижа. Уж он-то не станет убиваться по растерзанному кролику.
— Растерзать кролика дело не хитрое.
— Поверьте мне, он выдающийся представитель своей породы — с неожиданным талантом, своеобразным стилем.
— Вы так считаете? А что, если вдруг и в соседней кровати объявится лев?
— Что ж, это было бы чрезвычайно интересно. Хотя подобный вариант мне представляется чистой фантастикой: в наше время львы
Гатынь, двигая шахматные фигуры, время от времени вскидывал на него глаза.
— В шахматы играете?
— Нет. В детстве отец пытался научить, но в ту пору у меня были предубеждения против всего, чему приходилось учиться.
— А в карты?
— Тоже нет. Скучнейшее занятие,
— Мотоцикл водите?
— Нет.
Гатынь внимательно поглядел на него.
— Значит, вам не нравятся математика, химия, физика. Слабо даются иностранные языки, грамматика. Частенько вам не хватает находчивости, выдержки, системы. По натуре вы скорее робки, в отдельных случаях, прямо скажем, ленивы. Разве я не прав?
— Вы занимаетесь психоанализом?
— Этот тип мне хорошо знаком. В известной мере, по личному опыту. Например, плавать я научился в двадцать два года.
— Не вижу в этом ничего трагичного.
— Да, внешне все как будто обстояло благополучно, но где-то в уголке сознания гнездилось убеждение: «Ты не умеешь». И оно медленно, но верно подтачивало волю, и под конец к самому себе я стал относиться, как к уцененному товару. А те, кто умеет, те, естественно, всегда и во всем впереди, им достаются лавры, они берут в жены самых пригожих, завоевывают положение в обществе, а ты жмешься в сторонку, мирясь со своей второсортной судьбой. Исподволь убеждаешь самого себя в собственной никчемности: что, мол, я...
— Сколько же вам било лет, когда научились играть в карты?
— До карт дело не дошло. К тому времени я сам себе опостылел. Сначала взялся за английский язык, потом — за мотоцикл, хотя получить права с моим орлиным зрением...
Он слушал с настороженным вниманием. Разговор принимал опасный оборот. Не скрывалась ли в словах Гатыня какая-то ловушка? Возможно, он нарочно разоткровенничался и его подбивал к тому же. Гатыня трудно понять до конца — то ли паясничает, то ли всерьез говорит.
— Такие вот дела.
— У меня часы остановились. Сколько на ваших?
— Опять куда-то торопитесь?
— На сей раз нет.
Гатынь сказал, который час, и взглянул на него вопросительно. Наверно, ждал, что он заговорит.
На подоконнике, запутавшись в занавеске, жужжала муха.
Он подсел к столу, разгладил край скатерти.
— Жара, — проговорил Гатынь и, сняв с острого носика очки, мятым платком вытер лоб, щетинистый ежик.
— Как сказали бы в старое время — сенокосная пора.
— Сенокоса в городе не чувствуешь. В Риге, и то — косят траву вдоль канала, мимо пойдешь, и так запахнет сеном. А в Рандаве, смотрю, даже порядочного сквера нет.
— Зато мимо нашей колонии без конца снуют машины с сеном. Успевай только улицу подметать.
— Не вам же ее подметать.
— И я подметаю. Все подметают.
— А что же тогда, простите, делает дворник?
— Вот дворник-то как раз и не подметает. Он по совместительству работает ночным сторожем на складе райпотребсоюза. А днем отсыпается. Оно и понятно, как можно без сна.
Переглянувшись, они усмехнулись.
— Начальник наш его как огня боится. В жизни не видал такого сварливого человека. Чуть что; «Пожалуйста, попробуйте увольте. Где вы у нас видели хотя бы одного дворника, уволенного за то, что долго спит?» И, в общем-то, он прав. А потом, где возьмешь другого? Штатному месту пустовать не положено. И где гарантия, что другой станет подметать...
Гатынь дохнул на стекла очков и принялся их протирать. Без очков его морщинистое личико казалось до странности чужим и удивительно беспомощным.
В открытое окно с улицы залетали женские голоса, транзистор рассыпал по ветру затейливые ритмы, кудрявые и легкие, как древесные стружки.
Гатынь любил почесать языком, но похоже, что сейчас он умышленно завел пустой разговор. И вообще этот Гатынь себе на уме. Наверняка знает больше, чем прикидывается.
— Значит, в вашем заведении содержатся только юноши.
— Только юноши.
— А бывает, что кто-то, выйдя на свободу, остается здесь на житье?
— Всякое бывает. Иного чудика ведут за ворота, а он упирается. Ему б от радости прыгать, а он хнычет, как дитя малое: школу, видите ли, не успел закончить...
— Вы, случайно, не преподавали ботанику и зоологию некоему Женьке?
— Женьке? — Гатынь надел очки и взъерошил волосы. — Женек много. Как фамилия?
— Фамилии не знаю. Работает на кладбище.
— Что-то не вспомню.
— У него подружка Либа. Тоже с тюремным прошлым. Тут все знают.
— Женьку?
— Да нет, Либу,
— Либу я тоже знаю. Одно время она жила у нас.
— После тюрьмы?
— Ваша информация не совсем верна. Либа в тюрьме никогда не сидела. Уж это точно. Я, разумеется, ее не расспрашивал, однако на такие вещи у меня есть нюх. Башмачник мигом свои башмаки распознает.
Пока он, озадаченный, собирался с мыслями, вошел Апариод. В той же пестрой рубашке навыпуск с короткими рукавами. Загорелое лицо и массивная шея лоснились от пота. В одной руке он держал бутылку молока, в другой — рижский хлебец.
— Вот это и есть та персона «нон грата», — первым подал голос Гатынь безо всяких вступлений.
Тяжело дыша после ходьбы по лестнице, Апариод положил покупки на стол. Вид он имел невозмутимый, и только на покатом лбу проступило выражение чуть заметного неудовольствия.