Наледь
Шрифт:
— Отчего же намекаю? Прямо говорю. Не скрою, имею отношение к представительству данной организации, но не вполне, — важно произнес завклубом и как-то даже подбоченился. — Не пугайтесь прежде времени. Да и после не стоит. Видите ли, все дело в том…
И Эдмунд Натанович, шмыгая длинным костлявым носом, поведал Яромиру замысловатую и скачкообразную цепь собственных перерождений и преобразований. Еще с той поры, когда он появился на свет во времена «Русской правды», первого свода судебных уложений молодого киевского государства, пришлось ему претерпеть немало мытарств и уродливых перегибов в своей сущности, как и сменить не одно имя и местожительство, пока не укоренился он и не успокоился относительно в городе Дорог. Период
— Так что я, молодой господин сторож, в своем роде представляю как бы установленный для данного общественного, сознательного формирования, его государственный порядок. Но это им там хорошо, в Штандартах Радуги или во Франклиновой Эмпирее. А у нас не то. Известно, в России нет закона, есть столб, а на столбе корона. — Большой Крыс вздохнул, однако без сожалений, а как бы для проформы. — Вот и вышло, ни то ни се. А навроде гибрида. С одной стороны — нормативные уложения, с другой — упомянутая мной организация. Не выкристаллизовалось отдельно в умах, если так доходчивей. Все же вместе взятое это суть я — ваш покорный слуга. Можно, конечно, сказать, что особа Эдмунда Натановича Лубянкова тот самый закон и есть, но не в чистом виде, а уж как получилось. Впрочем, я не жалуюсь. Ни в коем случае.
Состояние ошеломления у инженера постепенно проходило, зато чем долее говорил Эдмунд Натанович исповедальный свой речитатив, тем слабее соображал Яромир о сути происходящего, а под конец и вовсе в голове образовалась натуральнейшая каша из нелепостей и сожалений. Стало быть, вот каким рисуется в его родной стране закон. Бог с ней, с демократией, но пока в умах, передовых и не слишком, реет знак равенства между монументальным сооружением на Лубянской площади и порядкоуложением в государстве, даже и о намеке на прогрессивную социализацию не стоит вести речь. А может, и слава тому же Богу, что не стоит. Яромиру нежданно пришел на память вчерашний разговор с прохиндеем Доктором о государственном мироустроении. В воображении вдруг явились ему картины безликой людской череды, однообразной и равно убедненной в правах. Все по-божески, и вовсе как-то не по-человечески. Может, и вправду, в катаклизмах и есть жизнь? Суровая, обидная, кроваво-несправедливая, но истинная жизнь? Чтобы окончательно не завял человек, в офисной конторе со всеми гарантированными страховками средненького клерка, или в белых, выстроенных, будто солдатики по ранжиру, модных особнячках вдоль вымытых шампунем улиц, или в механических, компьютерами управляемых цехах, где строгость сознания определяется очередностью нажимаемых кнопок. Да и в самих коммуникативных технологиях, в выхолощенном пространстве чистеньких экранов с надуманно приятной реальностью, не имеющей никакого отношения к бытию.
Кто, в конце концов, сказал, что для счастья человек безусловно должен быть сытым и умытым и не бояться завтрашнего дня? Что счастье — это непременно помереть в благоустроенном хосписе с улыбчивыми, полнокровными сестрами и бездушно серьезными врачевателями? Кто сказал, что счастье человека — это закон, не имеющий души, доброй или злой, все равно? Что жить по букве — это правильно, а жить по сущности этой самой жизни — порок и тирания? Ведь что получается. Долой стариков и больных! О них побеспокоится пенсионная программа. Долой сострадание! Всех нищих соберут в уютные работные дома или в благотворительные приюты призрения. Долой подросших детишек из отчих домов! Об их образовании позаботится бюджет, на смехотворной кредитной основе. Долой лишнюю заботу мужа о жене и жены о муже! Читай брачный контракт и будь счастлив, честно выполняя его условия! Долой долг солдата и гражданина! Пускай за край родной платят кровью авантюристы и наемники, а послушный обыватель отчислит двенадцать грошей на военный налог. Долой, долой, долой!
Поменьше самостоятельных хлопот и забот, если можно откупиться по закону. Но если убрать от человека страх внезапной смерти и страх неустроенной жизни, что же останется наяву? Царство Божие на земле, которого он не заслужил, ибо перестал быть милосердным и сострадающим, безжалостным и подлым, героическим и бесстрашным, убогим и трусливым, любящим и жертвенным, корыстным и беспутным. И нужен ли станет Господу ТАКОЙ человек? Серое клише на сером же фоне не умеющих даже платить злом за добро, потому что не понимающих, как это сделать, а приносящих все те же двенадцать грошей за все на свете по мудрому, рукописному закону.
— Что это вы накрепко задумались? — опасливо прервал размышления инженера завклубом Лубянков. — Понимаю, я вас смутил.
— Еще как, дорогой Эдмунд Натанович, еще как! — несколько развязано воскликнул Яромир и вдруг в порыве безотчетного фамильярного свинства поднялся и с явным куражом поцеловал изумленного клубного заведующего в самую макушку. — Смущайте дальше, пожалуйста! Только вы будьте!
— Куда я денусь. — Польщенный, Большой Крыс нарочно уперся взглядом в стол. Но как-то после помрачнел, худое лицо его, нездоровой смуглой желтизны, вытянулось еще больше. — Я догадываюсь, кажется, о чем вы думаете. Это мое свойство, как и любой иной универсалии, — ловить и отражать человеческие мысли. Но вы не все знаете.
— Так откройте мне полноту картины, — несколько в шутку предложил Яромир, намекая на возможность продолжения откровений.
Эдмунд Натанович задумался. Посмотрел сначала отчужденным взором на изгрызенную колбасу, потом за окошко через улицу и, наконец, в потолок.
— Что же, как вам будет угодно. Но предупреждаю, любое открытие меняет внутренний мир в безвозвратную сторону. Так не лучше ли вам остаться с чем есть?
— О да, Соломонова мудрость: «кто умножает знание, тот умножает скорбь». Ничего, как-нибудь переживу? — успокоил заботливый порыв Лубянкова инженер.
— Переживете, безусловно. Но не захотите ли в свою очередь закричать «Долой!»? — как бы процитировал завклубом собственные мысли Яромира.
— Не беспокойтесь, это вряд ли. — Яромир усмехнулся, хотя и сделалось ему отчасти тревожно в ожидании. — Я вас слушаю.
— А я ничего пока говорить не собирался. Сначала извольте пожаловать за мной, господин заводской сторож, — официально пригласил Эдмунд Натанович своего гостя, встал и направился прочь из кухни. — Только держитесь возле меня, совсем поблизости, — предупредил он на неизвестный пока случай.
Они подошли к третьей двери, последней, которая налево. Лубянков осторожно повернул округлую ручку, петли предупреждающе или предательски — это пока было неизвестно — взвизгнули, из образовавшегося зазора выскользнул наружу глухой и скрипуче-протяжный женский голос:
— Муня, это ты? — И далее, кажется, последовал болезненный всхлип.
— Я, милая, я. Не беспокойся заранее, но со мной один товарищ из клубной самодеятельности, начинающий актер. Пришел справиться о твоем здоровье и отдать, так сказать, визит вежливости. С твоего позволения, мы войдем?
Все это время, пока Эдмунд Натанович произносил свою «входную» реплику, оба они, и завклубом, и Яромир, продолжали стоять возле приоткрытой двери, не предпринимая никаких самовольных попыток проникнуть внутрь.
— Хорош-о-о, — с раскатистым вздохом разрешил голос, — только ненадолго.
— Что ты, милая! Мы на одну секундочку. Товарищ поздоровается, скажет несколько ободряющих слов и сразу же уйдет. А я, милая, дам тебе снотворное, чтобы ты могла сладко спать до ужина, — пообещал Эдмунд Натанович с порога.